Мир Психологии
Главная Биржа труда Психологический чат Психологический форум
Правила общения div FAQ div Поиск div Пользователи div Группы div Регистрация div Вход
Имя: Пароль: Автоматически входить при каждом посещении
Психологический форум arrow Философские вопросы arrow Книги от Софьи

Книги от Софьи
На страницу Пред.  1, 2, 3 ... 337, 338, 339 ... 776, 777, 778  След.
Начать новую тему   Ответить на тему
Автор Сообщение
Sopheeya1984
Пользователь
Сообщения: 14261
Регистрация: 13.09.2012
Откуда: Москва
СообщениеДобавлено: Вс Окт 25, 2015 22:24 Ответить с цитатой

Григорий Померанц - Язык абсурда
http://bibl.nashaucheba.ru/v3281/григорий_померанц_-_язык_абсурда

В статье о языке дзэн Д.Т. Судзуки пишет: “Когда я обсуждал проблему бытия с известным немецким философом летом 1952 года, он спросил меня, как дзэн-буддизм описал бы бытие. Я рассказал следующую историю.
Дэ Шэнь (790-865 гг.) однажды произнес такую проповедь:
“Если вы спрашиваете, вы делаете ошибку, а если не спрашиваете, то поступаете вопреки”. Он не сказал “вопреки чему”, а просто сказал “поступаете вопреки”. Монах вышел из рядов и начал церемонный поклон. Наставник, не теряя времени, ударил его своим посохом. Монах сказал: “Я только начал кланяться вам, — за что же вы меня бьете, о мастер?” Наставник ответил: “Если бы я ждал, пока раскроется рот, мало ли что могло бы случиться!”
После этого я прибавил: это — тот вид языка, который дзэн использует в отношении к бытию. Философ улыбнулся и ничего больше не сказал...”[1].
Трудность заключается в том, чтобы не уклониться от проблемы. То, что Судзуки называет языком, действительно есть язык. Дзэнские монахи понимали его, и исследователь также должен понять его.
Это, однако, очень нелегкая задача. Мондо и коаны — своеобразная литература абсурда, сознательно нелепые, бессмысленные, алогичные сочетания слов. То, что эти абсурдные сообщения нечто сообщают, — парадокс, ибо мы привыкли рассматривать абсурдное сочетание терминов как предложение, лишенное смысла. Нельзя подступиться к знаковой системе дзэн, не разобравшись в этом парадоксе, не ответив на ряд вопросов: что такое абсурд? Можно ли оценить абсурдностьсообщения вне контекста? Может ли суждение, абсурдное в одном контексте, оказаться разумным в другом?
Возьмем два высказывания, абсурдность которых не вызывает сомнения:
“чепуха на постном масле”; “сапоги всмятку”.
Оба примера нелепости суть сочетания терминов. Этим они отличаются от зауми, которая либо сводится к одному слову (междометию), либо не членится на осмысленные слова и может рассматриваться как междометийное звукосочетание. Заумные (междометийные) звукосочетания, не соотносимые ни с каким предметом, традиционно используются в припевах песен (например, друлафу-друлафа, йоксель-моксель), в живой речи (хмыканье) и несут на себе известную смысловую нагрузку, но эта нагрузка вытекает из ритма произведения (речевой ситуации) в целом, а не из тех или других частных связей между изолированными элементами текста. Иначе говоря, смысл междометия задается чисто ритмически (а не логически). Он просто не имеет никакого отношения к логике и не может расцениваться с ее точки зрения как нечто разумное (логичное) или абсурдное (алогичное). В рамках дзэн примером зауми может служить любимое восклицание многих наставников “кватц!”.
В данной главе проблема зауми исключается. То, что нас интересует, — это смысловая нагрузка алогизма. Опираясь на приведенные примеры, можно определить его как явно неправильное, “режущее глаз” сочетание терминов. Следует отличать от абсурда описание его, констатацию абсурда как факта. Восклицание “чепуха!” ничуть не абсурдно, если оно отнесено к реальной чепухе. В предложении “чепуха на постном масле” “чепуховость” создается не словом “чепуха”, а только его связью с другими словами. Абсурдно соединение чепухи с постным маслом. Так же абсурдно соединение “сапог” с состоянием “всмятку”, хотя каждый термин по отдельности “разумен”.

Из приведенных примеров легко сделать вывод, что абсурд — это логическая ошибка. Реальные отношения между предметами суть правильные отношения. Неправильным, абсурдным может быть только рассуждение. Очевидная нелепость, абсурд обнаруживает сделанную ошибку. Смысл абсурда — указание на ошибку, на отход разума от реальности. Так это, примерно, и есть в математике и некоторых других условных системах, основанных на тождестве разума и реальности.
Однако, в жизни дело обстоит сложнее. В широкой исторической действительности абсурдными могут быть связи не только слов, но и самих предметов (новые, непривычные, неосознанные). И можно говорить о реально абсурдной ситуации; она возникает в переходные эпохи, когда “мир вывернулся из своей коленной чашки” (Шекспир). Она возникает в быту, когда люди, не мыслившие жизни друг без друга, в то же время чувствуют, что не могут жить вместе (“Расставались не месяцы, годы...” — А.А.Ахматова). Она возникает при столкновении двух логических систем, основанных на непримиримых постулатах. В этих ситуациях абсурдное сочетание терминов может указывать на запутанность в самой жизни (а не в рассуждениях) и доводить до сознания не его собственную ошибку, а существенные качества реальности. Иначе говоря, абсурдное сообщение, связывая вместе явно несоединимое, намекает (хотя не описывает строго и точно), что жизнь выходит за рамки наших представлений о жизни. Таким образом, оставаясь буквально абсурдным, абсурдным на уровне здравого смысла, суждение может на более глубоком уровне соответствовать реальности, символически описывать реальный конфликт. Напротив, здравый смысл, логически правильно связывающий предметы, которые он ясно различает, в “абсурдной ситуации” скользит по поверхности, ибо как раз главного, спутавшегося, он не различает. Поэтому даже убежденные рационалисты, попадая в “абсурдную ситуацию”, стихийно переходят на язык парадокса, гротеска, абсурда. Таковы, например, сарказмы Волгина в “Прологе” Н.Г. Чернышевского. Описав Россию как “жалкую нацию, нацию рабов”, он логически делает вывод, что заниматься революционной деятельностью глупо, и тут же, вопреки логике, заявляет, что иначе не может себя вести (“как не может человек, заживо похороненный, не биться головой о крышку гроба”). Этот способ рассуждения резко противоречит “разумному эгоизму” героев “Что делать?”. Так же примерно противостоят друг другу произведения А.И. Герцена, написанные до и после 1848 г. (в частности, “Доктор Крупов” и “Афоризмата Тита Левиафанского”).

В некоторые эпохи парадоксальные, гротескные, абсурдные или граничащие с абсурдным сочетания оказываются талантливыми, меткими, а логически правильные конструкции — бесплодными. Достаточно вспомнить “Похвальное слово глупости”, “Письма темных людей”, Рабле. Негротескные произведения Эразма и Гуттена забыты. Негротескные страницы Рабле читаются без увлечения. Таким образом, абсурдное высказывание не всегда указывает на ошибку разума. Иногда, напротив, это удача разума, признак живого ума, осознавшего абсурдность своих операционных правил, своей логики. Ибо логика может быть исторически или еще как-то ограничена, а действительность, в известном своем повороте, может оказаться запутанной, “абсурдной”.
Имеет смысл дать нечто вроде классификации гротескных ситуаций, разделив их по крайней мере на два основных вида.
Спутанность двух систем, каждая из которых сама по себе допускает логическую организацию (и иногда обладает ею), но только по отдельности, а не вместе (переходные эпохи истории, семья накануне развода и т.п.).
Спутанность сферы, допускающей логическую организацию, с другой, доступной только целостному мышлению (образец которого анализируется в моей работе “Троица Рублева и тринитарное мышление”).
Строго говоря, ситуации первого типа только кажутся абсурдными: на самом деле они парадоксальны. Иначе говоря, они могут быть поняты формализованным мышлением, если оно изменит свои постулаты, создаст более тонкие операционные правила ” т.п. Это условно абсурдные ситуации, которые требуют выхода за рамки известной логической системы, а не логики вообще. Напротив, ситуации второго типа могут быть названы безусловно или подлинно абсурдными. В рамках жестко организованного мышления они неразрешимы. Их “логика” может быть названа “текучей”.
Дзэнские коаны и мондо относятся, как правило, к сообщениям второго типа. Но, во-первых, это нельзя доказать без сравнения гротескных сообщений разных типов. Во-вторых, гротескные сообщения второго типа никогда не возникают в вакууме, очищенном от парадоксов исторических, бытовых и т.п. (т.е. гротесков первого типа). Поэтому необходимо рассмотреть, хотя бы в общих чертах, всю систему “абсурдных ситуаций” и “абсурдных высказываний”.


2
Существует упрощенная точка зрения, относящая все абсурдное в сферу религии и на этом заканчивающая исследование абсурдных сообщений, с одной стороны, и религии — с другой [2]

На самом деле религия, во-первых, вовсе не чуждается формализованного мышления и даже выступает (в некоторые эпохи) как сфера его преимущественного развития - например, очень рационален ранний буддизм. Он гораздо рациональнее тогдашней науки (медицины и т.п.). Во-вторых — и это нас интересует в рамках данной главы, — во многих примерах сакрального абсурда можно раскрыть известный профанический смысл, увидеть указание на чисто историческую запутанность переходной эпохи.
Разберем пример, предложенный Е.Яковлевым: “Верую, потому что абсурдно”. Прежде всего процитируем Тертуллиана полностью, введя в скобках некоторые реалии эпохи, ясные современникам, но хорошо забытые. “Сын Божий распят, — писал Тертуллиан. — Это не позорно (для нас именно) потому, что позорно (в глазах официального Рима). И Сын Божий умер; это достойно веры (для нас), потому что нелепо (в глазах философов, поклоняющихся божественным императорам). И он восстал из мертвых: это бесспорно, потому что невозможно”. [3]

Мы подчеркнули своими пояснениями в скобках полемичность Тертуллиана, логику спора, которая заставила Пьера Раме в XVI в. защищать тезис, тоже довольно абсурдный: “Все утверждения Аристотеля ложны” (с подтекстом: и остальные утверждения схоластики — также); логику спора, заставившую Белинского, еще несколько веков спустя, ответить защитнику самодержавия: “Нет, что бы вы ни сказали, я все равно с вами не соглашусь!”
Было велено, привычно и потому считалось разумным почитать императора. Было непривычно и потому казалось неразумным почитать распятого сына плотника. Напротив, христиане считали неразумным почитать Нерона и Каракаллу и поклонялись автору Нагорной проповеди. За альтернативой “разум-абсурд” стоят иногда оба разума, каждый из которых, с точки зрения другого, нелеп, абсурден. Это явственнее выступает у более крупного мыслителя, чем Тертуллиан, у ап. Павла: “Если кто из вас думает быть мудрым в веке сем, тот будь безумным... Ибо мудрость мира сего есть безумие перед Господом” (I Коринф., 3,18-19).
“Где мудрец? где книжник? где совопросник века сего? Не обратил ли Бог мудрость мира сего в безумие?” (I Коринф., 1,20)
“Посмотрите, братия, кто вы, призванные: не много из вас мудрых по плоти, не много сильных, не много благородных.
Но Бог избрал немудрое мира, чтобы посрамить мудрых; и немощное мира избрал Бог, чтобы посрамить сильное;
И незнатное мира и уничиженное и ничего не значащее избрал Бог, чтобы упразднить значащее...” (I Коринф., 1, 26-28 ).
Когда христианская точка зрения перестала быть непривычной, она приобрела с течением времени и санкцию разума. Фома Аквинский никогда не сказал бы “верую, ибо это нелепо”. Напротив, ведущий (до сих пор) теолог католицизма считал, что разум и вера подтверждают друг друга [4]

. Но “сова Минервы вылетает в сумерках”. За XIII веком, когда было установлено известное тождество разума и веры, последовал XV. Начало складываться новое поведение, не укладывавшееся в рамки средневекового христианства, и это новое поведение на первых порах утверждало себя так же, как некогда поведение ранних христиан, — вопреки разуму. Оно стихийно оформляется в “Аде” Данте или в стихах Вийона, очень остро чувствовавшего неразумность, абсурдность всего своего существа: “От жажды умираю близ ручья... Везде я принят, изгнан отовсюду!” Я не разумен, не честен, не красив, я вор и разбойник, но я — личность, неделимый атом бытия, и поэтому я есмь! — всеми своими стихами говорит Вийон. Прошло сто лет, прежде чем в той же Франции (Италия XV в. жила по другим часам!) индивидуализм Нового времени был идеализирован и получил, в свою очередь, санкцию разума, а в разряд нелепостей был списан разум схоластиков. Разум и абсурд оказываются, таким образом, не столь противоположны...

Принципиально новое историческое поведение возникает стихийно, эмоционально, вопреки старому разуму. Но приходит время, и появляется философия, которая осознает его. Появляются софисты, мутазилиты, схоласты, просветители — и складывается философия, которая исходит из новых привычек как из своих постулатов, и эта новая философия более или менее рациональна. В каждую эпоху рационализм имеет свои особые черты; рационализм Демокрита, Фомы Аквинского и Декарта не тождественны; тем не менее они сравнимы, они подчиняются некоторым общим правилам рационалистических конструкций. Разница между ними в значительной степени сводится к постулатам. Для Эпикура и Гоббса очевидно превосходство индивидуального разума над традицией, трезвого рассудка — над переживанием экстатика; для Фомы Аквинского так же очевидно, что традиция исторического коллектива, утвержденная в состоянии благодати (озарения) и закрепленная в догме, выше трезвого индивидуального разума и свобода безблагодатной (неозаренной) мысли возможна только в рамках интерпретации догмы. Разум Нового времени повернут в сторону естественных наук и экономического развития, т.е. в области, требующие трезвой деловитости и полной свободы рассудочного эксперимента; разум Фомы Аквинского, поскольку он обращен к земле, замечает прежде всего проблемы общественной нравственности.
У каждой эпохи, в каждой культуре, в каждой сфере человеческой деятельности есть свой пафос, и этот пафос может быть выражен как непротиворечивая формализованная система, проверенная опытом, практикой. В каждой философии есть свое рациональное зерно, и это зерно может быть рационально высказано. Абсурд возникает только при столкновении одного постулата с другим, одной системы с другой.

Средневековый рационализм—общепризнанный факт. Будучи средневековым, он сохраняет известное, общее для всего средневековья наследие постулатов, противоречащих здравому смыслу. Но в методах обработки своего материала схоластика строго логична. Напротив, в эпоху Возрождения опять возрождается вкус к парадоксу, гротеску, нелепости. Шло становление нового рационализма, в общем более последовательного, чем рационализм схоластики, — но мысль переходной эпохи причудлива, бессистемна, эссеистична, намного уступает в логике, последовательности и методичности великим схоластам XIII в.
Кажется трудным допустить, что рационализм XVII - XVIII вв. уходит корнями в парадокс, гротеск, абсурд (первого типа, по нашей классификации). Это, однако, не более странно, чем то, что “люди, создавшие современное господство буржуазии, были всем чем угодно, но только не людьми буржуазно ограниченными” [5]

. Все развитие разума, если проникнуть в его противоречия, оказывается неразрывно связанным с развитием абсурда.

3
Проблема абсурдного сообщения — одна из центральных проблем общей теории сообщения. Абсурдные сообщения вовсе не сливаются в одну массу, лишенную смысла или обладающую одним и тем же смыслом во всех случаях жизни. Абсурдные сообщения, если рассматривать их в контексте, так же разнообразно значимы, как и разумные сообщения. Абсурд не есть нечто постороннее разуму. Как и все явления, различные и противоположные, разум и абсурд проникают друг в друга. Развитие форм разума неотделимо от развития форм абсурда.
Абсурдные сообщения приобретают новый смысл в каждой принципиально новой системе мысли. Можно отличать системы мысли друг от друга и группировать их в ряды, взяв за основу свойственные каждой системе пучки возможных значений алогизма (абсурда). Можно сравнивать широту этих пучков, отдельные значения — и, наконец, степень и характер алогичности систем, созданных интеллектом, со степенью и характером алогичности объективных ситуаций, в которых применяется система. (Например, в строго формализованном мышлении пучок сводится в одну линию, в контекстуальном — разворачивается в веер. Эти противопоставления будут рассмотрены ниже.)

В рамках формализованного мышления абсурд может быть определен как отношение терминов, противоречащее постулатам и правилам операций. Такие отношения считаются запрещенными. Однако из этого не следует, что они не значимы. Слово “абсурд” встречается в учебнике геометрии чаще, чем в романе Франсуазы Саган, и каждый раз речь идет об описании абсурдной ситуации (в математике она называется reductio ad absurdum). Учебник Киселева на основании частотности употребления термина “абсурд” может быть отнесен к литературе абсурда и подвергнут разбору в одном плане с книгами Камю, Сартра и Саган.
Нам могут возразить, что роль абсурдной ситуации в развитии сюжета учебника геометрии не совладает с ролью в развитии сюжета романа. Однако мы и не утверждаем, что термин “абсурд” в учебнике Киселева значит то же, что 8 романе “Certain sourire”. Мы утверждаем лишь, что он нечто значит, что абсурдная ситуация существенна в развитии геометрической мысли. “Absurdum est” означает здесь остановку, необходимость повернуть назад, тупик. С этой точки зрения формализованное мышление, избегающее противоречия, так же ограничено со всех сторон абсурдами, как железнодорожная колея — тупиками. Абсурд — граница формализованного мышления, без которой оно не может функционировать. Абсурд — пограничная стража разума [5].

Мысль движется по правилам формализованной системы, как вагон по рельсам. Достигнув тупика, вагон останавливается. Надо толкнуть его назад, за стрелку, повернуть стрелку и направить на другую колею. Так мы и действуем в рамках геометрии. Наталкиваемся на тупик, отступаем, находим новую колею, движемся до нового тупика. Если рассматривать движение по рельсам как чистое искусство, то оно легко, стройно и прекрасно. Однако где бы вагон ни был — в Севастополе или Владивостоке, — он не выходит из полосы отчуждения. И все недостижимыми для пассажира. Чтобы войти в море, в горы, сорвать цветок, надо выйти из полосы отчуждения, сойти с рельсов, пойти по бездорожью [7]

Пытаться рвать цветы, не выходя из вагона, — абсурдная затея. Чтобы подъехать ближе к цветку, надо построить новую колею, и нельзя это сделать, не растоптав цветок, не засыпав его щебнем. Это настолько глупо, что возможно только во сне. Однако и наяву мы делаем нечто подобное — в интеллектуальной сфере — каждый раз, когда пытаемся подъехать по формализованной колее к пониманию таких терминов, как “любовь”, “свобода”, “бытие”. В этих случаях формализованное мышление оказывается совершенно нелепым.
Можно обойтись без метафор, введя понятия ядра и поля значения. Ядро значения — то, что может быть определено независимо от контекста. Поле значения складывается из всех бывших, настоящих и будущих взаимоотношений слова с другими словами языка. В формализованном мышлении ядро строго ограничивается, а поле признается ничего не значащим. Ядра, окруженные пустотой, соединяются и разъединяются по строгим правилам логики, логистики и т.д. [8]

Логические построения (схемы, модели) позволяют предсказывать некоторые явления и производить эффективные машины. Однако существуют слова, значение которых как бы не имеет ядра. Если ядро значения “нормального” слова формализованной системы в пределе равно единице, а поле — нулю, то ядро парадоксального слова в пределе равно нулю, а поле — бесконечности. За парадоксальным словом онтологически стоит не факт действительности, отличный от других фактов, а ипостась действительности, в которой действительность выступает как целое; как вся материальная культура в своем знаковом аспекте есть духовная культура [9]

Практически парадоксальные термины выделяются тем, что их никак не удается определить. Существуют, например, сотни определений культуры, религии и т.п. Всякая попытка определения схватывает один аспект и оставляет в тени другие. И так как невозможно установить, какой аспект важнее, не удается и договориться об однозначном содержании термина. То, что удобно для ученых одной школы, чрезвычайно неудобно для других. Таким образом, конвенционализм может здесь помочь не больше, чем помог он строителям Вавилонской башни.
Другим эмпирическим признаком парадоксального термина можно считать использование его как знака абсолютной целостности, как синонима слова “Бог”. Такие термины, как Дао, нирвана, Великая Пустота, согласно определению, не поддаются определению. “Знающие не говорят, говорящие не знают”.
В менее парадоксальных случаях ядро и поле значения оба значимы и могут произвольно акцентироваться. Опираясь на это, философы создают системы, описывающие мир или как систему атомов, или как нераздельное единство. Тот и другой принцип могут быть формализованы, выражены строго и непротиворечиво.
При атомарном подходе это очевидно. Но так же легко исходить из Единого и объявить множество иллюзией, создаваемой полем Единого, волны которого мы принимаем за предметы. Поля терминов, переливающиеся друг в друга, постулируются как реальность, а ядра значений, отличные друг от друга, — как ничто. (С известной точки зрения все греческие философы классической эпохи — атомисты. Парменид — тоже атомист, только мир сведен у него к одному атому.)
Опыт двух с половиной тысяч лет истории философии показывает, что принцип Парменида и принцип Демокрита логически неопровержимы и логически несовместимы. Строгое мышление вынуждено отрицать либо одно, либо другое, либо само себя. В первых двух случаях оно абсурдно по отношению к отвергнутой альтернативе, которая практически не может быть устранена и в условиях интеллектуальных гонений приобретает дополнительный смысл, становится знаком неуловимого целого (как Люцифер в романе А. Франса “Восстание ангелов”). В третьем случае оно внутренне абсурдно, обманывая себя и других в попытках связать концы с концами, насыпать соли на хвост абсолюту. Поэту ничего не стоит сказать, что Бог— символ целостности — есть “всесильный бог деталей, Ягайлов и Ядвиг” (Б.Пастернак). Логически это недопустимое высказывание.
Ограниченность формализованного мышления вытекает из определенности (и, стало быть, ограниченности) его исходных постулатов. Определенный постулат (группа постулатов) позволяет описать мир в определенном аспекте — и только. Постулат сравним с пространственной точкой зрения на физический объект. Самая выгодная точка зрения позволяет увидеть половину объекта (например, земного шара или глобуса). Взглянуть на глобус одновременно с двух сторон невозможно. Так же невозможно совместить уровень тождества (постулат Парменида) и уровень различий (постулат Демокрита). Все непарменидовские точки зрения помещаются на уровне различий и помимо того, что они противоречат парменидовской, противоречат еще друг другу.

Не только в философии, но и в любой частной науке существует ряд концепций, каждая из которых опирается на факты, построена в соответствии с общими правилами формализованной мысли и позволяет подойти к пониманию новых групп фактов (предсказать их, открыть, объяснить и т.д.). Но эти концепции не укладываются в единство, противоречат друг другу, отрицают друг друга. Каждая концепция, освещая с выгодной точки зрения факты А, Б, В, отодвигает в тень другие факты (Э, Ю, Я). Каждая концепция одни факты открывает, а другие закрывает или, во всяком случае, делает подступ к ним чрезвычайно неудобным. Каждая концепция преодолевает специфические трудности описания редуцированных ею фактов, специфические проблемы, которые отпадают только с отказом от самой концепции. Это неизбежно. “Глаз, который видел бы все лучи, — говорил Энгельс, — именно поэтому не видел бы ровно ничего” [10]

4
Формализованные системы, основанные на постулатах а и анти-а, могут быть обобщены в метасистеме, по отношению к которой они становятся подсистемами, частными случаями. Однако метасистемы суть системы, и о них можно повторить все, что сказано о формализованных системах вообще. Отдельные метасистемы так же несовместимы, как отдельные антисистемы низшего порядка. Идея абсолютной метасистемы ведет к абсурду, который в рамках формализованного мышления запрещен. Определенная точка зрения не может быть всеобщей точкой зрения. Определенное в роли всеобщего, ядро значения, тождественное полю значения, так же парадоксальны, как Сын, единосущный Отцу и от века пребывающий в недрах Отчих.
Таким образом, метасистема всегда дает частное решение; границы несовместимости систем переносятся с одного места на другое, но не исчезают и не теряют значения.
Во-вторых, метасистемы всегда создаются задним числом. Они не помогают создать новое, а только спасают честь формализованного мышления, усыновляя его незаконных детей. Зачатие же происходит незаконно, нарушая правила. Когда Лобачевский решился создать неэвклидову геометрию, он нарушил табу абсурда, интерпретировал абсурд как знак перехода от одной формализованной системы к другой (а не как знак остановки).
Так же поступил Эйнштейн, интерпретируя опыт Майкельсона. Под влиянием необходимости, вытолкнувшей физику за двери здравого смысла, новый образ мысли был осознан и сложился в систему, в своеобразную форму диалектики. Можно назвать ее условно-формализованной системой мысли. По отношению к ней мышление, господствовавшее в точных науках до Лобачевского и Эйнштейна, можно рассматривать как безусловно-формализованное.
В безусловно-формализованном мышлении постулаты совпадают с привычками здравого смысла. Поэтому они кажутся незыблемыми и абсурд — безусловным знаком остановки, не-мыслимости дальнейшего движения. Безусловно-формализованная мысль останавливается перед абсурдом, как затравленный волк перед цепью красных флажков. Естествоиспытатель XVII- XIX вв. не способен был отличить флажок абсурда от огня и рефлекторно отшатывался перед красной тряпкой. Напротив, естествоиспытатель XX в. признает равенство красной тряпки огню только как правило игры, необходимое, чтобы теория строилась внутренне непротиворечиво и годилась как основа для математических расчетов. Если же факты загоняют его в тупик, он отбрасывает условность, перепрыгивает через флажок абсурда и превращает ту или другую нелепость в постулат новой теории.
Абсурд становится для условно-формализованного мышления чем-то вроде запасного выхода. При обычных обстоятельствах выход заперт и движение мысли идет через установленные каналы. Но в чрезвычайном случае раскрываются все двери и ставятся любые интеллектуальные эксперименты по ту сторону здравого смысла.

Разумеется, недостаточно выдвинуть постулаты, нелепые с точки зрения здравого смысла, чтобы построить эффективную систему. В условиях, не предусмотренных здравым смыслом, абсурдные с точки зрения здравого смысла предпосылки дают известную надежду на успех. Эта надежда только в ограниченном числе случаев ведет к действительному успеху. Но тот, кто не рискует, заведомо не выигрывает. Тот, кто остается с постулатами старой теории в абсурдной ситуации, заранее обрекает себя на неудачу.
Тактика экспериментов с абсурдом привела физические науки к блистательным успехам. Впечатление было настолько сильным, что Нильс Бор выдвинул своеобразное предварительное условие для оценки новой гипотезы: достаточно ли она безумна, чтобы правильно описать реальность?

5
Своеобразной попыткой узаконить абсурд была диалектика Гегеля. Антиномия, алогизм, противоречие постулируются как всеобщая и естественная связь терминов, не понятая рассудком. Разум снимает противоречия (т.е. сохраняет и одновременно упраздняет их). Говоря в терминах семиотики, Гегель размывает границы ядра значения, восстанавливает семантическое поле, разворачивает веер значений слова за счет живого языка (и языков отдельных наук, взятых “гуманитарно”, в духе философской спекуляции, превращая термины в метафоры); и так как веера значений накладываются друг на друга, так как семантические поля сливаются в одно поле, то по волнам этого поля можно обтечь любое препятствие. Отсюда действительная сила мысли Гегеля — и опьянение всесилием своей мысли, иллюзорная надежда преодолеть все реальные жизненные противоречия, описав их как ступени на пути к абсолютной идее. Отсюда филистерский оттенок “примирения с действительностью” в ортодоксальном гегельянстве.
Одним из условий, способствовавших формированию философии Гегеля, был немецкий язык. Немецкая фраза обладает одной странной (с точки зрения привычек других языков) особенностью: глагол вводится в ней сперва только как общий импульс действия, и мы разбираем, строчка за строчкой, конструкцию, оперируя приоткрытым или совсем открытым веером значений. Только в конце фразы появляются неизменяемые части, приставки и отрицание. Веер сжимается. Но в следующей фразе он раскрывается снова. Таким образом, читая немецкий текст, мы все время плаваем в зыбких волнах полей значений, не зная, к какому острову судьба нас принесет. Острова то появляются, то исчезают вновь. Мы едва успеваем отдохнуть на твердой почве — и снова вынуждены пуститься в плавание [11]

. С точки зрения верности отдельному факту это очень неудобная, утомительная, полная опасностей жизнь. Факты удобнее описывать по-английски. Но немецкая фраза, неудобная в отдельном акте мысли, постоянно напоминает об общей природе знака, о противоречивом единстве ядра и поля значения и поэтому располагает к интересным попыткам научно-ассоциативной, научно-поэтической системы, схватывающей (пусть за счет деформации фактов) дух целого.
Герцен называл “Науку логики” “логической поэмой”. В этом есть доля истины. Мысль Гегеля систематична — но нельзя назвать ее строгой. Временами она просто играет категориями, вырывается из предначертанного русла, забывает, что “истина бытия есть сущность”, и устремляется “по ходу слова”, как в стихах Марины Цветаевой. Достаточно вспомнить раздел об основании в “Науке логики”, некоторые страницы в “Феноменологии духа” (о господине и рабе, о разорванном сознании). Эти страницы запоминаются на всю жизнь, но скорее как притчи, чем как научно доказанные положения. Удачи здесь неотделимы от неповторимого индивидуального таланта, от дара видения, поэтического чутья. Практика показала, что в точных науках такой метод неплодотворен. Но существуют обширные “гуманитарные” области, в которых термины не поддаются строгой формализации. И здесь диалектика Гегеля находит свое законное место. Это одна из индивидуальных форм связи терминов, названных нами выше парадоксальными (т.е. терминов, не допускающих определения вне контекста). В этой области строгие методы вообще невозможны без каких-то дополнений, каждый раз вытекающих из специфических, конкретных обстоятельств.
Противоречие между фантастической и поэтической диалектикой гегелевского типа и условно-формализованным мышлением приблизительно соответствует разнице между гуманитарными (или холистическими, целостными) и точными (атомарными) науками. Те и другие суть науки (по крайней мере с точки зрения русского и немецкого языков). Диалектика науки в целом может быть противопоставлена диалектике буддизма (или, если ставить вопрос шире, диалектике философского мистицизма).

6
В научной диалектике абсурд — знак нелогичного, незаконного перехода от определенного к определенному; в буддийской — знак перехода от обусловленного к необусловленному [11].
Гегелевская диалектика идет от понятия к антипонятию, от системы к антисистеме, чтобы в итоге построить метапонятие, метасистему и таким образом снять противоречие; правда, на высшем уровне единое снова раздваивается, но зато это — противоречие высшего уровня. Мы не можем уйти от противоречия, но подымаемся по лестнице прогресса от низших истин к высшим. Недовольные могут заметить: от абсурда к метаабсурду. Но для Гегеля характерно чувство удовлетворенности движением, восхождением: “истина бытия есть сущность”, “истина сущности есть понятие” и т.п. Более сложное мыслится как высшее. Эта идея оказала большое влияние на жизнь Европы и России.
С буддийской точки зрения такой прогресс лишен какого бы то ни было смысла [13]. Он целиком остается в области рожденного, ставшего, обусловленного. Метасистема позволяет на какое-то время уйти от противоречия в царстве условного знания, но временный успех не имеет цены перед лицом вечного. Возможно, метасистема позволит лучше организовать наш практический опыт, но весь этот опыт надо отбросить. Любые сдвиги на уровне различий не приближают нас к уровню тождества. Напротив, чем больше мы углубляемся в детали, тем больше запутываемся в них, тем крепче цепи сансары. Накопление условного знания (знания частностей) ценно для мыслителей, приписывающих уровню различий известную реальность; но классическая буддийская мысль признает реальным только уровень тождества. Поэтому истинным знанием признается только знание уровня тождества, необусловленного — праджня. Праджня — не мировой дух, к которому можно постепенно подойти по лесенке категорий, к ней вообще нельзя подойти. Движение на уровне частностей не больше приближает нас к праджне, чем беготня в вагоне, стоящем в тупике, приближает к цели путешествия. Знание частностей и праджня взаимно нелепы. Истина целого может быть высказана только нелепостью на уровне частностей.
Отсюда стремление Нагарджуны показать абсурдность всех известных ему учений [14]. Системы не выстраиваются в цепь, и одна система не трактуется как истина другой. Истина каждой системы — пустота, шунья. Через эту пустоту, через эту пропасть не нужно перепрыгивать, чтобы вновь оказаться на твердой почве истинного учения. Наоборот, надо броситься в эту пустоту, в эту пропасть абсурда. Ибо всякое определенное, положительно развитое учение есть ложное учение. И сама шуньявада — учение о пустоте — не есть положительное учение о пустоте, о ничто, не есть нигилизм в обычном понимании термина. Это учение о ничтожестве всех учений — в том числе учение о ничто — перед лицом реальности, которая может быть пережита, но не может быть высказана.
С исторической точки зрения состояние, которое мы описали, было пережито буддизмом примерно между II в. до н.э. и IV в. н.э. Это один момент в развитии буддизма, но момент переломный, своего рода перипетия, в которой наиболее полно проявилась суть действия.

Буддизм проделывает любопытный круг. Он начинает с того, что отбрасывает алогизмы традиционного мифопоэтического языка. Там, где невозможно ясное, однозначное, непротиворечивое сообщение, Будда хранит “благородное молчание”. Ложное отбрасывается без прямого указания на истинное. Отрицание имеет простой, однозначный характер Такой язык, однако, вызывает соблазн слишком простого понимания; молчание легко теряет характер выразительной паузы, становится пустым местом. Высказанный Путь занимает место невысказанной цели.
Праджняпарамита-сутры пытаются преодолеть эту опасность, придав отрицанию характер выявленного утверждения, указания на абсолютную целостность, которую Будда действительно имел в виду, судя по последним словам, сказанным перед смертью: “Состоящее из частей подвержено разрушению, трудитесь прилежно” (Махапараниббана-сутта) [15]

. Но отрицание, утрачивая свою простоту, становясь отрицанием и утверждением одновременно, становится алогичным, абсурдным отрицанием. И весь язык буддизма, первоначально ясный и простой, приобретает характер языка намеков, трудноуловимых метафор и постепенно становится алогичным, абсурдным.
Первые шаги этой эволюции исследованы современными японскими учеными Х.Масуда и Г.Сасаки. “Смысл буддийского отрицания — не простое отрицание как таковое; оно имеет позитивную цель — указание на абсолют. Другими словами, к абсолюту приближаются через логику отрицания” [16]. Х.Масуда привел убедительные примеры, показывающие, что в тексте Праджняпарамита-сутр можно выделить и противопоставить друг другу отрицания двух типов: элементарное и мистическое. Са-саки (в цитированной статье) показал постепенное увеличение частотности и структурной значимости мистического отрицания (отрицания-утверждения) по мере развития махаяны (буддизма “большой колесницы”) около начала нашей эры.
Ввиду чрезвычайной важности этого различия даем перевод некоторых примеров из статьи Х.Масуда. Пример простого отрицания: “Этот человек не знает и не видит, что все существующее не обладает реальным существованием... Такой человек называется глупцом, профаном, он подобен ребенку. Если бы бодисатвы и махасатвы учили только подобное и не учили праджняпарамиты, то они не достигли бы сарваджни”.
Пример алогичного отрицания: “Если бодисатвы и махасатвы не видят праджняпарамиты, познавая праджняпарамиту … то эти бодисатвы и махасатвы достигают сарваджни...”
“Бодисатва и махасатва в праджняпарамитабытии стоят на ступени нестояния на истине”.
“Эти отрицания, — комментирует Масуда второй случай, — должны означать состояние бодисатв, в котором они полностью преодолевают привязанность к шести парамитам благодаря практике и пониманию этих шести парамит” [17]

.
В первом случае человек, не стоящий на уровне известного принципа, выраженного известными словами, — просто дурак. Во втором случае человек, не стоящий на уровне слов, сошедший с него [18]

, — мудрец. В первом случае сталкивается знание определенного с незнанием определенного. И незнание определенного — это глупость, это нелепое представление недоумка, недоучки. “Недоумочный” абсурд ставится ниже определенного, формализованного знания. Хорошо организованная конструкция из ядер значений, сталкиваясь с плохо организованной конструкцией, разрушает ее и уничтожает, утверждая себя на ее месте. Во втором случае ядра значений, сталкиваясь, уничтожают друг друга, аннигилируются (бодисатва в совершенно-истинном бытии стоит на ступени нестояния на истине); вспышка энергии на мгновение озаряет семантическое поле “невыразимого”, и оно оказывается выраженным. Прослеживается, таким образом, трехслойная структура разума и абсурда:
недоумочный абсурд;
формализованное знание, разум;
сверхразумный абсурд.

Путь к мудрости рисуется примерно так, как Гёте изображал путь к мастерству: “Чтобы хорошо писать, надо разучиться грамматике”.
Мудрость с этой точки зрения можно определить как понимание познавательной ценности алогизма, как выход за рамки ограниченности формализованного знания.
Признание законности алогизма влекло за собой известную опасность. Увлечение абсурдными сочетаниями терминов может привести к утрате определенности и там, где она мыслима и желанна, — т.е. при описании устойчивых ситуаций на уровне различий. Поэтому индийский буддизм первых веков нашей эры вводит “сверхразумный абсурд” с осторожностью, с ограничениями, только в определенном месте — когда поле значения абсолюта задано в результате тщательной логической подготовки, а дальний! пив возможности логического движения мысли исчерпаны. Это как бы взрыв, проведенный после тщательной саперной подготовки.

В дальнейшем процесс (если рассматривать его в обобщенной исторической последовательности) развивался примерно следующим образом:
1. Увеличивалась частотность отрицаний, понимаемых как алогические сакральные знаки.
2. Эти знаки начинают употребляться без всяких ограничений — как лейтмотив, ритмически пронизывающий контекст с начала до конца. Ритмические связи предложений усиливаются, а логические ослабляются. Сутра становится своеобразным стихотворением в прозе с алогизмом в роли рифмы (точнее — в роли семантического повтора, поддержанного звуковыми повторами).
3. Наряду с алогичным отрицанием широко вводятся другие алогизмы. Неожиданное, парадоксальное, фантастическое сочетание терминов становится стилистическим штампом (“Вималакирти-сутра”). “Неправильность” отдельного суждения не дает остановиться на нем, заставляет сознание, ищущее истину, выйти за пределы суждения, отвернуться от буквы — к духу, к смыслу целого, к ритму контекста. Отдельное предложение становится ничем, контекст — всем.
4. Появляется вкус к юродскому языку, к использованию недоумочного, дурацкого алогизма в качестве метафоры сверхразумного сакрального знака (“Ланкаватара-сутра”).
5. Наконец, отбрасывается всякая текстовая подготовка к сакральному абсурду. Если рассматривать письменные памятники дзэн-буддизма как литературу, как совокупность текстов, то прежде всего поражает их лаконизм. Мастер прямо начинает с абсурдного высказывания, не подготовленного ни логически, ни ритмически. Никаких разъяснений не дается. Вместо комментариев ученик получает удар палкой.
От возвышенной серьезности индийского канона до юродства дзэн можно, таким образом, проследить прямую последовательность, единую линию развития. Это развитие постепенно раскрывает алогичный характер центральной идеи буддизма, алогичность, сперва скрытую фигурой умолчания, а потом все более явную. Развитие буддизма при таком взгляде мыслится как изменение языка при неизменности смысла.
Эта точка зрения одностороння; она игнорирует влияние мифопоэтической фольклорной среды, действовавшей в каждом месте по-разному, нарушавшей внутреннюю логику развития. Чисто хронологически она вынуждает игнорировать некоторые датировки, но таким образом можно описать буддизм как единое целое (включая дзэн) и получить подступ к проблеме дзэнского алогизма — чрезвычайно трудной и не допускающей однозначного решения. В первом приближении можно интерпретировать дзэнский алогизм как буддийский алогизм, т.е. алогизм в “нормальной” функции объекта медитации.
Посмотреть профиль Отправить личное сообщение Посетить сайт автора
Sopheeya1984
Пользователь
Сообщения: 14261
Регистрация: 13.09.2012
Откуда: Москва
СообщениеДобавлено: Пн Окт 26, 2015 00:00 Ответить с цитатой

7
Можно сказать, что и ранний, и поздний, и индийский, и китайский буддизм одинаково стремится привести последователя к непосредственному индивидуальному переживанию необусловленного, целостного. Меняются только средства подхода к этой цели. Метод дзэн — простое столкновение терминов, взятых из повседневного опыта. Столкновение любых терминов, несовместимых на уровне различий, толкает к уровню тождества. Коан можно сравнить с требованием прийти из точки А в точку В, между которыми на поверхности шара нет никаких связей. Настойчивое решение абсурдной задачи заставляет вспомнить забытый путь по радиусам, связывающим все точки окружности в центре шара, и таким образом практически испытать реальность нулевой точки, восстановить видение не только поверхности шара, но и его глубины.
Трудно привыкнуть к мысли, что нелепое сочетание бытовых терминов может стать объектом медитации. Но и крест Христов был нелеп для Тертуллиана [19]

, и это не мешало ему молиться. Ученик дзэнского мастера, углубившись в созерцание коана, сперва ищет каких-то связей между терминами, не связанными на уровне различий. Мастер отбрасывает эти ложные решения, заставляет взглянуть на уровень различай в целом, как на абсурдный, распадающийся на куски, пустой. Он топит ученика, пока тот не дойдет до дна, не ощутит в пустыне, вычищенной от всех предметов, веяние духа Целого, не переживет уровень тождества бытия как нечто реальное, чувственно достоверное. Он перерезает пуповину, связывающую сознание ученика с вещами, с фактами, и заставляет раскрыть легкие, вдохнуть мир как Единство. Все это только технически отличается от практики других мистических школ. Цель и итог — одни и те же.

Можно возразить, что такое понимание не вытекает из дзэнских текстов, что сборник коанов гораздо естественнее прочесть иначе — как гротескную заумь, лишенную обязательного, твердого смысла. Это возражение, однако, бьет мимо цели. Дзэн не сводится к священному писанию, к совокупности текстов. В системе коммуникаций дзэн-буддизма слова играют вспомогательную роль. Сборники коанов — своего рода либретто, которое само по себе не дает представления об опере. Или, вернее, дает, но только тому, кто способен самостоятельно сочинить музыку.
Законченную знаковую систему, “оперу”, создает только жизнь дзэнской обители в целом, и надо всю эту жизнь со всеми ее особенностями прочесть как единый контекст, услышать как музыку, исполненную под руководством опытного дирижера (“старого учителя”, роси). В этом контексте известное, углубленное понимание алогизма задается достаточно строго.
Дзэн эксцентричен, непосредственен, не признает никаких обязательных правил; дзэн прямо требует импровизировать форму высказывания, избегать шаблонов. Но за свободой импровизации всегда стоит набор приемов, общих мест, твердость которого прямо пропорциональна вариативности реплик. Артисты комедии дель арте могут на ходу придумывать остроты только потому, что веер значения характера Коломбины, Арлекина, Доктора твердо задан традицией, и поэтому любой выпад встретит находчивый ответ. Напротив, “ученая” драма, характеры которой не фольклорны, не заданы традицией, требует устойчивого текста. Твердость текста свидетельствует о разрушенной традиции, свобода импровизаций — о прочности традиции, о понимании традиции каждым участником действа, так что все участники стоят на уровне автора и являются соавторами очередной версии. Эти соображения значимы не только для истории сценического искусства, но и для истории всякого человеческого общения, в том числе религиозного.

Священное Писание, каждая буква которого неприкосновенна, говорит о разрыве между автором (пророком, святым) и читателем, о системе слов, плавающей где-то над реальным человеческим общением, все меньше и меньше регулируя его. Отсутствие священного писания, напротив, может говорить о культурной традиции, знаковой системой которой является вся система общения, о нераздельности ритуала и жизни, так что жизнь целиком ритуальна, а ритуал жизнен (как у примитивных племен). Дзэн-буддизм строится на месте, которое, как правило, лежит вне культурных систем — на “ничьей земле” между фронтами сакрального и профанического. Как правило, эта “ничья земля” топчется только юродивыми. Но дзэн ни в коем случае не сводится к юродству (бытующему в пограничных зонах всех религиозных систем). Дзэн — сам по себе система, высокоорганизованная система культуры, связанная диахронно (происхождением) и синхронно (взаимодействием) с другими системами.
В первом приближении дзэн можно рассматривать (как мы это делали) в качестве подсистемы другой, большей системы — буддизма, как причудливый по форме вариант некоего известного нам явления. Однако более глубокое знакомство с дзэн заставляет подчеркнуть его оригинальные, не связанные ни с какой книжной традицией черты. Дзэнские монахи работают. Собирая хворост или чай, они общаются друг с другом совершенно также, как любые другие работники. Непосредственность дзэн, заставляющая отбрасывать словесные конструкции при попытках пережить невыразимое, в сфере труда и быта становится кратчайшим путем к предмету, предельной рациональностью — и предельной простотой и ясностью слова. Когда такая непосредственность, простота и ясность переносится в искусство, это приводит к своего рода реализму — иногда с мистическим подтекстом, а иногда и без всякого подтекста. Таким образом, дзэн одновременно алогичнее индийской махаяны — и логичнее ее, иррациональнее — и рациональнее. Предельно иррациональный в текстах, он рациональнее любой другой формы буддизма в практике, во всей системе жизни. Эта система не выводится ни из буддизма, ни даже из даосизма как сложившегося религиозного течения. Эта система восприняла некоторые буддийские традиции и некоторые даоские традиции и по-своему преломила, развила их, но сама по себе, как целостная система, она остается загадкой. Разгадать ее можно, только обратившись к фольклорной традиции, к реликтам примитивных культур.

8
Начиная разговор о языке абсурда, мы вынесли за скобки фольклорную, мифопоэтическую традицию, выбрали как систему отсчета строго формализованное научное мышление и по отношению к нему ориентировали другие, менее строгие системы мысли, до полного отрицания формализации в дзэнских текстах. Это рассмотрение могло привести к иллюзии, что развитие мысли, выделившейся из примитивного единства логических и ритмических связей, шло далее так, словно мифопоэтическое мышление исчезло, словно оно потеряло всякое значение в человеческих поисках истины. На самом деле никогда не прекращался диалог между мифопоэтическим и логико-понятийным мышлением, между ритмической организацией полей значений и жесткой организацией ядер значений. Менялись удельный вес и степень развития каждого участника диалога, но диалог не прерывался, диалог ведется в каждой цельной культуре и в каждом цельном сознании. Только результаты диалога, записанные в каждую крупную эпоху и в каждой сфере культуры по особым правилам, иногда создают впечатление, что между поэтом и ученым нет ничего общего или что между варваром и цивилизованным человеком — пропасть. Живое человеческое сознание всегда внутренне диалогично, и можно найти формализованное, математическое мышление у поэта и контекстуальное, тяготеющее к мифопоэтическим формам, — у ученого. Например, Кеплер подходил к идее всемирного тяготения, сопоставляя солнце с Богом — Отцом и Святым Духом [20]

. Кекуле структурная формула бензола приснилась в виде змеи, кусающей себя за хвост. Эйнштейн говорил: “Достоевский дает мне больше, чем любой мыслитель, больше, чем Гаусс!” [21]

Видимо, структура романа Достоевского перекликалась со структурой теории относительности. Свое мышление Эйнштейн описывал так: “В качестве элементов мышления выступают более или менее ясные образы и знаки физических реальностей. Эти образы и знаки как бы произвольно порождаются и комбинируются сознанием. Существует, естественно, некоторая связь между этими элементами мышления и соответствующими логическими понятиями. Стремление в конечном счете прийти к ряду логически связанных одно с другим понятий служит эмоциональным базисом достаточно неопределенной игры с вышеупомянутыми элементами мышления. Психологически эта комбинационная игра является существенной стороной продуктивного мышления. Ее значение основано прежде всего на некоторой связи между комбинируемыми образами и логическими конструкциями, которые можно представить с помощью слов и таким образом получить возможность сообщить их другим людям” (ответ Жаку Адамару; см.:Кузнецов, с.99).
Наконец, в своем выступлении 60-х годов на юбилее Резерфорда акад. П.Л.Капица говорил: “... в науке, на определенном этапе развития новых фундаментальных представлений, эрудиция не является той основной чертой, которая позволяет ученому решать задачу. Тут главное — воображение, конкретное мышление и в основном смелость. Острое логическое мышление, которое обычно свойственно математикам при постулировании новых основ, скорее мешает, поскольку оно сковывает воображение” [22]

.
Таким образом, живое мышление (в том числе научное) не может быть понято и описано в рамках исследования одних только форм записи, принятых в науке определенной эпохи. Живое мышление может быть понято только как диалогическое мышление, как накладывание друг на друга и резонанс двух моделей—логико-схематической и поэтическо-ассоциативной (мифопоэтической, ритмической, контекстуальной).
После общей характеристики текучести человеческих представлений о разумном и абсурдном мы начали рассмотрение отдельных форм человеческой мысли с наиболее враждебной алогизму, наиболее энергично пытающейся избежать его. Такое начало оправданно, потому что сама проблема абсурда могла быть сформулирована только языком разума, и по своей сути строго очерченный, определенный абсурд возник только вместе с другими строго определенными категориями, т.е. на границах сложившейся формализованной системы. Пока не определилось, не отвердело понятие разумного, не отвердело и понятие абсурдного, так же как идея сверхъестественного не могла приобрести определенности до систематического описания естественного хода вещей; так же как религии “не от мира сего” могли сложиться только после философии, создавшей законченное представление о посюстороннем мире.
У древних вавилонян, египтян и евреев появились сомнения в смысле отдельной человеческой жизни, но дальше этого они не шли. Разум, воспитанный на племенной традиции и по самой своей структуре связанный с традицией, не мог встать рядом с традицией и оценить ее сакральные вершины по своим правилам. Этих правил, как всеобщих правил, еще не было. Была мерка для измерения человеческой жизни, но не было мерки для измерения Бога. Экклезиаст признал абсурдным все, что под солнцем — но не солнце. Абсурдна жизнь, лишенная Бога, суета сует, но не Бог. Абсурдна жизнь обреченного смерти, Гильгамеша, но не бессмертного Ут-Напиштима, не бессмертных богов.
То, во что племя верило, не казалось ему нелепым. А то, что сознавалось как нелепое, не заслуживало больше веры. Даже Мохаммед, живший в VII в., но в неподвижном племенном мире, не сознавал противоречия между разумом и верой (так же как противоречий между нравственностью и правом, религией и политикой и др.). Привыкнув к монолитности племенных традиций, он и подумать не мог, что человеческий разум может противоречить себе самому, что есть множество форм разума и его собственный разум, разум Мохаммеда, — не всеобщий разум. Он безгранично доверял разуму просто потому, что никогда не исследовал его границ и не мог предположить, что разум, свободно исследующий мир, поставит под сомнение и слово Аллаха, молнией пронзившее его дух [23]

Напротив, “верую, ибо это бессмысленно” сказал высокообразованный римлянин, прошедший школу аристотелевской логики и готовый с чисто философским мужеством идти до крайних следствий, вытекающих из посылок — “хотя бы мир погиб”, как говорили римские юристы. В его парадоксах видна культура, в плоть и кровь которой вошла привычка логически обосновывать каждое решение, анализировать, противопоставлять, вырывать искусственные пропасти между терминами — а затем, под давлением жизни, прыгать через абсурд и от крайнего рационализма переходить к крайнему, формализованному, рассудочному иррационализму.
Таким образом, мы начали с исторического исходного пункта проблемы алогизма — алогизма как философского вопроса и принципа. А этот исходный пункт определил и дальнейшее движение нашей мысли. Но теперь настал момент, когда скобки, за которые мы вынесли фольклорную мифопоэтическую традицию, должны быть раскрыты.

9
В мифопоэтическом мышлении не-лепое означает невылепленное, несформировавшееся (или теряющее форму) с возможными значениями комически-безобразного и таинственного безобразного, ужасающего, потрясающего и превосходящего разум [24]

. Распад вызывает смех, если он уносит из жизни старый хлам. Распад вызывает ужас, если он поглощает, грозит поглотить и вашу жизнь. Но эти два значения не отделились, они еще смешиваются в ритуальных праздничных играх. Все оттенки нелепости накладываются друг на друга и переплетаются друг с другом. В веере значений алогизма есть сверхразумный и недоумочный сектор, но строгая граница между ними — дело утонченных средневековых логиков. В гротескных знаковых системах примитивных культур крайности еще растут из одного корня, переходят друг в друга, как Шива и Парвати. Маски Африки и Океании — облики игры, фигуры танца, быстро меняющие свое значение. Достаточно сдвига настроения, чтобы в ритуальном действе выступили на первый план элементы позднейшей трагедии и комедии, мистерии и дьяблерии, богослужения — и шутовского карнавала. Только постепенно “богослужебный” и “карнавальный” элементы отделяются друг от друга и складываются в самостоятельные знаковые системы; в примитивных и во многих архаических культурах эти системы еще выступают как ипостаси единой системы. “Двойной аспект восприятия мира и человеческой жизни, — пишет М.М.Бахтин, — существовал уже на самых ранних стадиях развития культуры. В фольклоре первобытных народов рядом с серьезными (по организации и тону) культами существовали и смеховые культы, высмеивавшие и срамословившие божество (“ритуальный смех”)...
Но на ранних этапах, в условиях доклассового и догосударственного общественного строя, серьезный и смеховой аспекты божества, мира и человека были, по-видимому, одинаково священными...” [25]

Нам представляется, что “двойной аспект восприятия мира” был, в сущности, двуединым. И в этом двуединстве прячется какая-то ценность, упорно хранимая традицией, но непонятная современному мышлению. Ценность, которую “припоминает” дзэн.
Чтобы подойти к этому двуединству, надо преодолеть одну трудность. Примитивная культура не может быть понята как совокупность текстов. Примитивная культура не сводится ни к каким записям, ни к каким совершенно застывшим знаковым системам. В ней есть свои неизменные общие места, но целое всегда импровизируется, творится заново. Чисто технически это целое не может быть передано словами: язык еще слишком неразвит. Образом целого является ритуальный танец, игра. В танце, в движении, в системе жестов, поз (только помогая себе словами) примитивный человек создает картину мира. Если вырвать из этого единства словесные компоненты, то они бедны и малоподвижны. Например, примитивный миф о начале бытия гораздо менее динамичен, чем позднейшие картины божественного творческого акта. Примитивные словесные конструкции маловыразительны. Примитивные словесные конструкции могут быть застывшими, заученными наизусть. Но ритуал в целом — это танец. Танец, который по самой его природе нельзя весь выучить наизусть, механически затвердить. Танец, который невозможно проанализировать, подвергнуть допросу: почему? На каком основании? Танец, который пляшется в экстазе, когда творение становится творцом, и человек, воспитанный традицией, становится творцом традиции. Типологические шаблоны, одни и те же фигуры, повторяющиеся из поколения в поколение, не противоречат свободе. Напротив, они обеспечивают свободу импровизации, создают язык, на котором человек может высказаться. Повсюду, начиная с танца бушменов, кончая комедией дель арте, традиционные фигуры — условие свободной импровизации. Без этих фигур, без готового языка человек очень редко достигает большей свободы. Гораздо чаще он попросту остается немым или скованным, теряющим себя в попытках высказаться, и в лучшем случае создает язык, который понемногу начинают понимать через пятьдесят лет после его смерти.

Развитое мифопоэтическое сознание, знакомое с философией, сознательно играет противоречиями, снимает оппозиции, превращает логическое противоречие в поэтический материал, в маску божественного танца, в лиламурти (облик игры). Но эта игра стала игрой бога, перестала быть игрой человека. Свобода от различий, установленных рассудком, переносится на небо. Ее может достичь только аскет, отрешившийся от всего земного. Экстатическое переживание целостности бытия стало несовместимым со смехом, свобода от будничной запутанности в делах — несовместимой со свободой от застывших знаковых систем, уравновешивающих эту запутанность. Религиозные словесные конструкции настолько усовершенствовались, что стало невозможным для среднего человека подняться над этими конструкциями, свободно играть ими. По мере того как все лучше выражалась словами идея целостности, целостность становилась трансцендентной человеку, недостижимой для него, бедного и неграмотного крестьянина, не умеющего прочесть (а прочитав — понять) свое собственное священное писание. Средство освобождения превратилось в цель, поработило себе человека (не говоря о том, что временами оно сознательно использовалось как средство порабощения).
Большая пропасть между сакральным и профаническим (поглотившая мелкие пропасти, раскопанные античным рассудком) была закреплена в слове, в Священном Писании. Снятие оппозиций стало невозможным без участия Священного Писания, без особого, доступного только немногим, слова. Оно магически передавалось священниками, знающими слово, профанической толпе. Толпе оставалось только верить — или не верить. В акте веры профан приобщался к сфере свободы. Не веря, он лишался ее. Самостоятельный доступ к тайне был утрачен. Адам был изгнан из рая.
Этот рай, однако же, существовал. Экстатические переживания, переносившие на седьмое небо, примитивному человеку почти также доступны, как умение танцевать. Примитивный ум легко втягивался в игру. Он еще не свел множества к абстрактному единству и не встал в тупик перед вопросом: как единое переходит во многое? На уровне слов уже существует миф о тотеме, который в одиночестве заскучал и потому создал мир. Но этот миф далеко не так значим, как представляется нашему сознанию, принимающему всерьез только словесные объяснения. Игра бытия выражена игрой масок, и в этом танце пластически очевидно родство всего со всем. Самые причудливые переходы становятся возможными, наглядно ощутимыми, чувственно пережитыми. Мир рассудка растоптан под ногами плясунов, как поверженный демон под Натараджей. Никакие сочетания терминов не воспринимаются как скандал.
Это не особенность примитивного мышления вообще, во всех его аспектах (как полагал ранний Леви-Брюль) и не родовая особенность негритюда (Сенгор), но скорее особенность примитивного праздничного мироощущения. Праздничное мироощущение (и мифопоэтическое мышление, тяготеющее к нему) переступает через абсурд играя. Оно не сознает своего шага как прыжок через пропасть. Там, где нет затвердевших ядер значений, нет и резких столкновений их, нет несовместимых сочетаний. Принято говорить, что мифопоэтическое мышление “снимает оппозиции”. Если рассматривать его само по себе, в его собственном царстве (а не в диалоге с рассудком), то прежде всего надо сказать другое: оно не создает оппозиций. То, что оно связывает, — не отвердевшие стволы (их действительно нельзя сблизить, не сломав), а гибкие молодые побеги. В примитивном мифопоэтическом мышлении ядра значений просто еще не сложились. Предмет назван, но он не определен. Имя плавает в поле значений, не имеющих границ. Это поле ничем не отгорожено от других полей, и нет никаких препятствий, чтобы предмет изменил свой облик.

Примитивный человек не ищет клюкву на сосне. Обычные, шаблонные свойства каждого предмета ему хорошо известны. Но они не стали для него незыблемым законом. Он не возвел в догмат, что A= A Он считается с шаблонными свойствами предметов, но не находит в этих шаблонах никакой высшей истины. И когда работа кончена, он с удовольствием отбрасывает эти шаблоны, входит в совершенно другое, праздничное мироощущение.
Нечеткость делового мышления, слабая разработка различий между предметами приводит примитивных людей к многочисленным ошибкам. Это хорошо известно. Но как бы ни ошибались примитивные люди в бесчисленных частных вопросах, они правы были в основном — в живом чувстве целого. Они сохраняли главное условие культуры: диалог мифопоэтического, танцевального, праздничного — и делового, рационального мышления (и поведения), диалог будней и праздника. Поэтому все племенные культуры суть цельные культуры, на них лежит печать духа, и этот дух цельности не раз вдохновлял высокие цивилизации, становился для них “нормой и недосягаемым образцом”. Пастушеская тематика у Феокрита, доисламский примитив в поэзии халифата, вкус к “саби” и “ваби” в Японии — только немногие примеры этого общего явления, повторившегося в XX в. как интерес к детскому рисунку, к пластике Африки, Океании.
Прошлому принадлежит конкретная форма примитивного диалога, равновесие ритуализированного труда с племенным праздничным ритуалом. Но какая-то структура внутреннего диалога возрождается на каждой новой ступени развития общества. И обращение к примитиву иногда помогает этому восстановлению равновесия.
Каждая сфера диалога, праздничная и будничная, в свою очередь, диалогична. Будни делятся на труд и отдых. Праздник — на благоговейное созерцание и разгульную игру. У истоков праздника, в примитивных культурах, благоговейное созерцание и разгульная игра еще не только не исключают друг друга, но положительно сливаются. Благоговение и разгул вместе, в нераздельном единстве праздника, уравновешивают отупляющее влияние будней.

Деловое мышление расчленяет мир на предметы, чтобы практически овладеть предметами, нужными для жизни. Это необходимо, и в своей сфере деловое мышление истинно. Но оно ложно по отношению к целому, оно уродует целостный человеческий дух, укладывает его в прокрустово ложе рациональных (расчленяющих) приемов мысли, связанных с приемами труда и так же ограниченных, как ограничен человеческий труд (стадиально, локально, профессионально). Деловое мышление навязывает человеку практически выверенные приемы, эффективные в каждодневной будничной рутине, но беспомощные при столкновении с подлинно новым, беспомощные при столкновении с целостностью жизни, всегда неожиданной. Монолог делового мышления лишает способности к творчеству, к неожиданному ответу на неожиданный вызов. Поэтому даже с чисто деловой точки зрения был полезен охотничий танец, расковывающий творческие силы охотников, освобождающий для взгляда на предмет труда с птичьего полета, с неба, из состояния подымающего над землей экстаза.
В таком танце сохраняются некоторые сюжеты, заданные деловым мышлением, но грамматика делового мышления отметается, уступает место мифопоэтической ритмике. Обычное рассудочное деление мира на предметы становится невозможным. Мир как бы плавится, становится текучим, превращается в клубок вихрей, проходящих сквозь сердце человека, клубок, в котором смешались объект и субъект, внешнее и внутренее, “я” и “мир”. И этот танец распредмеченных вихрей заново опредмечивается в масках танца — добрых и злых духах, богах и демонах.

Мифопоэтическое мышление все время касается таинственного, невыразимого, мистического. Но это не значит, что оно есть мистическое мышление. Примитивное мышление мифопоэтично, но оно совершенно не в состоянии выделить мистическое как самостоятельный предмет. Чистый мистицизм Нагарджуны или Шанкары сложился только вместе со специфическим языком — языком абстрактных алогизмов, который мы выше рассматривали. Примитивное мифопоэтическое мышление кажется мистическим на фоне рационализма XIX в. — так, как его увидел Леви-Брюль. На фоне шуньявады и веданты оно выглядит совершенно иначе — как своего рода фантастический реализм. Мифопоэтическое мышление прикасается к таинственному, невыразимому только мимоходом, в движении от одного чувственно ощутимого знака к другому. Оно не сврехчувственно, а только сверхпредметно; не столько мистично, сколько фантастично. Фантастическая знаковая система ритуального танца предельно близка к миру чувственного опыта. Это — упрощенное описание мира как целого. Описание, которое зримо и непосредственно достоверно, как колода карт [26]

По отдельности каждая из масок ритуального танца не соответствует никакому определенному факту. Но как система, в своей совокупности, маски танца [27]

позволяют опредметить движение реальности как Целого, ее космический ритм, ее членение на ипостаси (предшествующее членению на предметы). Каждая мифопоэтическая система может рассматриваться как игровая модель Целого, становящегося целым целого и частей, Единого, становящегося многим. Разница между примитивными мифопоэтическими моделями и позднейшими, созданными высоким искусством, главным образом в том, что примитивное мифопоэтическое мышление (а впоследствии — религиозное мышление) по большей части признает только одну ортодоксальную форму описания, а свободное искусство дает их множество.
Интересно также более частное сравнение ритуального танца с музыкой (выросшей из него). До, ре, ми, фа, соль, ля, си — сами по себе ничего не значат. Но именно отсутствие частного, определенного смысла делает звуки гаммы таким удобным языком для передачи контекста бытия, для выражения переходов, переливов Единого, для воплощения чувства Целого. Если бы каждый звук по отдельности, вне контекста, был соотнесен с реальностью, если бы “до” означало книгу, а “ре” — кошку, Бах никогда не написал бы своих фуг.
Мифопоэтический язык менее “абстрактен”, менее холистичен, чем язык музыки, он обладает известной предметностью, но эта фантастическая предметность бога и дьявола должна быть правильно понята. В свободном ритмическом движении знаки “бог” и “дьявол”, сами по себе не соответствуя никакому предмету, позволяют выразить нечто, которое иначе было бы трудно описать.
Даже в современном быту мы не обходимся без прилагательных, на которые строгий атеизм охотно наложил бы вето, например дьявольский расчет, ангельский голос [27]

. Язык стихийно признает, что мифопоэтические образы и сейчас ценны для понимания мира. Не все в мире предметно. Есть мужество не только в муже. Есть зверское вне зверя. И есть нечто, не поддающееся локализации ни в одном предмете, но тем не менее реальное. Это недоступное глазу реальное локализовано мифопоэтическим сознанием в фантастических предметах. Мифопоэтическое сознание, конечно, путаница, но не простая путаница. Это также мышление логически немыслимого, не поддающегося строгой формализации, в фантастической игре знаков. Именно поэтому мифология всегда была “почвой и арсеналом” великого искусства... Именно поэтому мифология была также почвой, из которой выросли целостные этические системы.
Истинность делового мышления мы доказываем практически, по его эффективности, способности изменять природу. Истинность праздничного мышления может быть доказана так же, по его способности изменять человека. Каждая модель мира — деловая и игровая — сама по себе истинна. Но она становится ложной, примененная не к месту. Ритуальный танец или молебен о ниспослании дождя неэффективны или малоэффективны в качестве средства прямого контроля над природой. Однако также беспомощно строго деловое, научное мышление, пытаясь воспитывать человека, поднимать человеческий дух. Миф, легенда, сказка справляются с этим гораздо лучше. Ритм мифопоэтических масок, подхватывая человека, увлекая его за собой, воспитывает и учит играя. Моральная теория может дополнить эту игру, привести в систему, заново направить существующее нравственное сознание, но никакая теория не может дать нравственного сознания, родить, возродить его.
Это убедительно показал опыт античных моралистов. Никто из них не сумел дать эстетику поведения. Все они ограничивались системами предписаний. И все они были вытеснены реформированными религиозными учениями, повторявшими часто те же самые предписания, но другим языком — языком мифа и легенды, устами персонажа, который сам по себе, непосредственно, наглядно был воплощением нравственной идеи, заражавшей своим ритмом, своей красотой и силой.

В победивших религиозных системах заповеди мотивированы эмоционально, любовью к веками отшлифованному эстетическому идеалу (Будде, Кришне, Шиве, Христу), впитавшему в себя традиции праздничного ритуала. Это не ряд теорем, выведенных из тех или иных постулатов, и не ряд прецедентов, постановлений и т.п., основанных на тех или иных случаях, а полет вдохновения, непосредственно, лично осознавшего требования жизни как собственные и давшего образец цельности, полноты бытия, снятия всех оппозиций: Я и другого, Я и общества, Я и мира. Система заповедей может быть не вполне логичной, но она непременно подчинена общему ритму, она поэтически организована, окрашена обаянием личности законодателя. Художественный идеал поведения стоит на первом месте — как воплощение духа заповедей, а “буква” заповедей играет второстепенную роль, на уровне критической статьи, поясняющей и разлагающей на элементы истинный только в целом контекст драмы. При очень глубоком вхождении в ритм буква вообще не нужна: необходимое решение каждый раз рождается заново [29]

Таков общий характер знаковых систем, облегчивших выход из кризиса древних цивилизаций. Самый кризис здесь невозможно описывать. Важно подчеркнуть только одно: известную “ремифологизацию”, бросающуюся в глаза при переходе от древности к средним векам. Причем этот переход нельзя объяснить общим упадком культуры, варваризацией и т.п. Решительно никакого упадка или варваризации не было ни в Индии, ни в Китае; а “ремифологизация” идеологической сферы имела место повсюду. Периоды “ремифологизации” вытекают из внутреннего ритма развития цивилизации, а не из каких-то внешних факторов. Эти периоды говорят о необходимости время от времени выравнивать положение участников диалога — будничного и праздничного сознания, делового и мифопоэтического.
Посмотреть профиль Отправить личное сообщение Посетить сайт автора
Sopheeya1984
Пользователь
Сообщения: 14261
Регистрация: 13.09.2012
Откуда: Москва
СообщениеДобавлено: Пн Окт 26, 2015 02:41 Ответить с цитатой

10
Диалог будней и праздника ни в коем случае не совпадает с диалогом религии и атеизма. Серьезное, деловое мышление еще в глубокой древности проникло в сферу праздника и отделило в ней некую высокую область, достойную уважения, от вульгарных забав. Именно эта признанная делом (а не забавой) часть праздничного ритуала и сложилась постепенно как религия цивилизованного общества.
В развитии религии постепенно отбрасывается часть предрассудков примитивного сознания, преодолевается часть его путаницы. Обряды в какой-то мере теряют магический характер. Вместо воздействия на природу, главной целью религиозной практики становится внутреннее преображение, психический перелом. Объект культа перестает быть посредником в передаче материальных благ, магическим агентом трудового процесса (или войны). Верующий, обращаясь к Богу, хочет только Его присутствия. Религиозный акт принимает характер чистого созерцания идеального облика, знака целостности бытия, внутренней полноты жизни, т.е. приближается к эстетическому переживанию картины или музыки. Эти тенденции убедительно показаны А. М. Пятигорским при сравнительном анализе ведических гимнов и религиозной лирики тамильского бхакти. [30]

Деловое мышление, проникая в структуру праздника, очищает его благоговейную сферу от чуждого ей, запутавшегося в ней, так же как оно отделяет друг от друга все вообще предметы и качества — зеленое от синего, упругое от рыхлого и пр. Но одновременно оно разрушает бесцельную праздничность благоговения, превращает благоговение в методичный, по-деловому организованный акт, в работу, направленную к потусторонней цели. Торжество серьезности и деловитости вело к тому, что нечто праздничное должно было утвердить себя как дело, серьезное дело, самое серьезное дело на свете, дело веры. По-испански это звучит “ауто да фе”. Игра, праздник, освобождение от табу становится чем-то недостойным в глазах аскета. Идеальная религиозная жизнь мыслится как отречение от желаний, как суровое выполнение законов неба. И этому делу посвящается вся жизнь. Человек становится работником, приставленным к делу спасения своей души. “Царствие не от мира сего” понимается буквально, как угол, огороженный забором, монастырь.

В рамках религий цивилизованного общества диалог серьезного, делового религиозного сознания и мифопоэтических, праздничных традиций продолжается с переменным успехом. В Европе серьезное побеждает. Зерно серьезности, брошенное Евангелиями, дало здесь гораздо более пышные всходы, чем другие евангельские идеи. Евангелия во многом направлены против серьезности (которая на евангельском языке называется фарисейством). Ответы Христа фарисеям, его притчи, его поведение на пиру, на свадьбе еще очень близки духу праздника. Но инквизиция — это уже глубоко серьезное дело. И пуританство, хотя на первый взгляд его трудно поставить в один ряд с инквизицией, было с известной точки зрения ее продолжением — еще одним шагом к торжеству серьезности, дела. Актеров секли на площадях как развратников; воскресенье стало царством ханжеской скуки; веселых бродяг загнали в работные дома. И весь этот невыносимо рациональный мир мистера Домби только в XX в. взрывается, и человеческая природа, свернутая в бараний рог, раскручивается в абракадабрах модерна. На общем фоне гротеска и парадокса возрождается и религия особого типа, близкая к легенде о жонглере Богоматери и “Цветочкам святого Франциска Ассизского”, — религия Г. Честертона, Г. Бёлля, Д. Сэлинджера.

Буддизм в противоположность христианству был подхвачен мощной волной ремифологизации. Ранний буддизм — самое серьезное учение из всех новозаветных религий. Он пытается совершенно покончить с игрой, с разгулом воображения, поставить крест на мифопоэтическом танце знаков. Вторая глава “Дхаммапады” целиком посвящена серьезности.
“Серьезность — путь к бессмертию. Легкомыслие — путь к смерти. Серьезные не умирают. Легкомысленные подобны мертвецам” [31]

Эти рассуждения хорошо согласуются с последними словами Будды, сохраненными палийским преданием: “Трудитесь прилежно...”
Нельзя придумать ничего более враждебного атмосфере праздника, ничего более разрушительного для веселия духа (и ничего более бесплодного — в сфере, в которой труд бессилен).
Однако так обстоит только с прямым смыслом слов:
Аппамадо аматападам, памадо таккуно ладам...
Прямой смысл слов провозглашал анафему празднику. А в звучании стиха жил ритм танца, смывавший и уносивший прочь рационалистические конструкции.
Стихи — вещь далеко не невинная, не безразличная к смыслу. Стихи несут в себе особый, независимый от логики ритм ассоциативных связей. Он сжимает вместе в одной строке логически чуждое, разрывает логически связанное — и сквозь решетку строгих связей ядер значений проступают волны полей, движущихся по старым законам мифа. Ритмико-музыкаль-ная, праздничная стихия, выгнанная в дверь, проникает в щели. Мифопоэтическое, изгнанное в лексике, в терминологии, побеждает в структуре речи, в ее традиционном, бессознательно усвоенном и на первый взгляд ничего не определяющем стихотворном размере. Наука не случайно отказалась от стиха. Только с переходом на прозу математики перестали быть духовидцами, перестали вслушиваться в музыку сфер.

В истории северного буддизма (махаяны) ритм постепенно взял верх над логикой. Ритмическая структура речи, ритмическая структура мысли, сталкиваясь с логикой Трипитаки, естественно опирались на мифопоэтическое окружение, сливались с ним, обнаруживали свое тождество с ним. Это пластически ощутимо в “Вималакирти-сутре”. Небесная дева, апсара (персонаж бесспорно мифопоэтический и не буддийский), выступает союзником главного героя “Вималакирти-сутры” и вместе с ним торжествует над сухой мудростью хинаяны. Вималакирти ставит в тупик бодисатву мудрости Манджушри, а небесная дева морочит голову Сарипутре — святому из категории “шравака”, т.е. монахов, непосредственно слушавших Будду (и, в интерпретации сутры, оставшихся на уровне слов). Она низвергает на собравшихся ливень цветов, которые скользят вдоль тела бодисатв, но прилипают к шравакам. Сарипутра негодует. “Эти цветы свободны от различия, — отвечает ему апсара. — Но так как вы сами полны различий, они прилипают к вам”. В конце концов Сарипутра, пораженный умом своей собеседницы, задает ей вопрос в духе К. Рылеева (спрашивавшего Пушкина, почему он не сделал Алеко по крайней мере кузнецом). Именно он спрашивает, почему небесная дева не примет мужского обличья (что, конечно, было бы серьезнее, чем водить медведя или быть женщиной). “Эти двенадцать лет я искала женственности своего облика, — ответила дева, — и еще не вполне добилась его. Для чего же мне преображаться?” [32]

В Китае буддийский рационализм оказался в диалоге с другим этническим субстратом и испытывал другие превращения.
Но и в этих превращениях всплывает что-то весьма древнее. Некоторые специфические черты дзэн могут быть объяснены как “припоминание” хорошо забытого, сохраненного только в рудиментах, в “памяти культуры” [33]

: упор на несловесное общение, чередование обрядов с трудом, смена благоговейного созерцания — подвижными играми, сакральный смех.
Чтобы восторжествовать над буднями, чтобы уравновесить знаковый мир дела другим, не менее весомым, праздник нуждается в фантастических образах, опредмечивающих расплавленное, экстатическое видение мира, нуждается в богах и демонах. Но когда праздник достиг своей вершины, боги и демоны начинают мешать. Они требуют слишком большого внимания к себе, они стесняют освобожденного человека, они грозят заменить будничное, деловое рабство, подчинение необходимости — рабством религиозным. И тогда приходит ритуальный смех, срамословие божества. “Что такое будда? — Кусок засохшего человеческого дерьма”; “Когда поймана рыба — сеть больше не нужна”.
Дзэнское мондо и цитата из Чжуанцзы совершенно естественно становятся на место — в мифопоэтический контекст. Дзэн помогает лучше понять примитивное срамословие божества. Срамословие божества помогает лучше понять дзэн. (И не только дзэн. Склонность многих мистиков к брани и кощунству общеизвестна. Об этом напомнил Г.Бёлль в романе “Глазами клоуна”).
В дзэн, однако, примитивные черты приобретают новый (в каком-то смысле можно сказать: модернистский) характер. В племенных культурах, как бы они ни были гротескны для наблюдателя, нет чувства своей гротескности. Другие племена, с другими традициями, для племенного сознания незначимы. Это нехристи, не знающие истинной веры, “немцы”, говорящие на смешном тарабарском языке. Они вне племенного разума. Напротив, дзэн действует в среде, для которой значимы несколько традиций, и существование его — полемика с этими традициями. Дзэн имеет своим полем общество со сложившимся (и чуждым ему) представлением о высоком и низком, священном и профаническом, разумном и глупом. Поэтому существование дзэн — война с рассудком, эпатирование ученых мужей. Конфуцианец в дзэнских мондо играет примерно такую же роль, как Сарипутра в “Вималакирти-сутре”, как логик в пьесах Ионеско.
Отсюда навязчивая, методическая, по-своему рассудочная безрассудность языка дзэн, которой совершенно нет в примитивных культурах. Чувствуется боязнь запутаться в рассудочных конструкциях, если хоть на миг уступить им. Эта абсурдная манера так же легко может автоматизироваться, потерять внутренний смысл, превратиться в штамп, как всякая другая манера.

Никакая гротескность, причудливость, парадоксальность, абсурдность не могут предохранить от штампов ум, склонный к штампам. Любое сочетание идей может превратиться в полы-хаевскую резиновую мысль: “В ответ на... мы, сотрудники концерна Геркулес, ответим...”
Сущность штампа вовсе не в том, что в нем заштампован известный логический ход. Ход может быть и алогичным. Решает привычка отвечать на любые раздражения каким-то стандартным сочетанием знаков. Причем стандартность может быть и прямой, и вывороченной наизнанку. “Словечка в простоте не скажет, все с ужимкой” — тоже стандарт, стандарт изломанности.
Штампованное поведение всегда по-своему логично (верно правилам некоторой системы) и в то же время алогично (гротескно не соответствует жизни). Если вызовом была “наглая вылазка бухгалтера Кукушкинда”, потребовавшего прибавки, а ответом — поголовное вступление в общество “Долой хованщину”, то действительной связи между вызовом и ответом нет Логика здесь чисто фиктивная, условная, призрачная, логика штампа: на всякий вызов, условно определенный как антиобщественный, отвечать усиленной активностью, условно определенной как общественная активность. Принято считать, что мысль и действие должны быть логичны — и Полыхаев делает вид, что он логичен. Но стоит отбросить условное полыхаевское деление фактов на общественные и антиобщественные, и призрачность штампованной логики бросается в глаза (на этом основан комизм романа И.Ильфа и Е.Петрова). Только в рамках полыхаевского мира полыхаевская логикавсеми принимается всерьез. На самом деле штампованную логику можно заменить штампованным алогизмом; от этого “а плане содержания” ничего не изменится, отношения между людьми останутся теми же.
Эта операция проделывается в антипьесах Ионеско. Люди приходят в гости, пьют чай, прощаются, уходят — и при этом говорят какие-то слова. Слова подчеркнуто не связаны друг с другом, подчеркнуто нелепы, но это никому не мешает. Обыватель привыкает повторять иррациональные сочетания слов так же легко, как рациональные сочетания. В мире Полыхаева слова — одни и те же, привычные, мнимо понятные. В мире Ионеско слов очень много, переварить их некогда, выработать личное отношение к ним не хватает времени, но привычка повторять непонятное, не вдумываясь, складывается так же легко, как привычка повторять одинаковые формулы. В обоих случаях знаки теряют свою знаковость и жуются машинально, по привычке что-то жевать.

Сущность штампованной мысли не в том, что она оперирует штампами, а в том, что штампы, шаблоны, стандарты, которыми она оперирует, не усвоены ею, не обжиты, не сложились в индивидуальный язык, а льются откуда-то извне, превращая личностность мышления в тень, в простую форму существования готовых идей. Это специфическая черта развитых, сложных цивилизаций, когда шаблонов производится очень много и у среднего человека еще не выработалась способность выбирать в потоке информации то, что ему нужно. Поток несет его, как щепку, поворачивая то головой, то боком вперед. Не человек пользуется шаблоном, а шаблон пользуется человеком, так что лицо культуры перестает быть человеческим лицом, выраженным с помощью известных шаблонов, и становится лицом шаблона, выраженным с помощью известных людей.

Мы уже говорили, что ни одна культура не обходится без общих мест, без канонических знаков. Но шаблонности нет, если есть живой ритм, если карты мелькают в руках фокусника. И шаблонность появляется как из-под земли, когда нарушен ритм, когда пользование общими знаками становится неумелым, несвободным, бездарным. Парадоксальность, гротескность хороши как средства, вталкивающие мышление в контекст жизни, в ее конкретный ритм. Но как только парадокс утрачивает свою знаковость по отношению к целому, он становится штампом, по сути ничем не отличным от других — только не каждому понятным. Штамп — всякий знак, утративший свою знаковость в отношении к целому. Антиштамп ничем не лучше прямого штампа.

В дзэн-буддизме все время есть опасность превратиться в парадоксальный штапм, в набор ребусов. Дзэн борется с этой опасностью, культивируя — наряду с языком сакральных алогизмов — чрезвычайно простой бытовой язык, почти бытовой реализм в живописи, простоту и непосредственность в действии. Дзэн одинаково охотно использует загадочные сочетания знаков и чрезвычайно простые, доходчивые символы. Но не каждый последователь дзэн становится мастером дзэн. И не все мастера одинаково владеют своим мастерством. Можно лишь сказать, что дзэн менее располагает к штампу, чем другие системы. Даже в строго сакральной сфере дзэн с трудом может быть штампованно понят. Дзэн — и сакральная, и метасакраль-ная система. Язык дзэн возвращает нас к полноте праздничного мироощущения, в котором сакральное есть только ипостась праздничного единства и в вечном движении не успевает сложиться в замкнутую, обособленную от жизни систему. Алогизм в дзэн имеет двойной смысл. С одной стороны, он разбивает рассудочную уверенность в безусловности предметов и отношений между предметами, раскрывает мир “неставшего, несотворенного, необусловленного”. С другой стороны, он разбивает и этот мир.

Характер знака, ставшего предметом медитации, не безразличен. Недоумочный абсурд, избранный в качестве интеллектуальной иконы, не позволяет остановиться на нем, смешать знак со значением, “сотворить себе кумира”. Дзэн вносит в медитацию улыбку (нельзя не улыбнуться, размышляя над проблемой, обладает ли пес природой Будды). И улыбка спасает от фанатизма серьезности.
“Дзэн и — до известной степени — даосизм, кажется, единственно духовные традиции, чувствующие себя достаточно уверенно, чтобы сами себя вышучивать, или достаточно лишенные важности (букв. self - conscious — ГП.), чтобы смеяться не только над своей религией, но и в самой сердцевине ее. В фигурах безумцев художники дзэн изображают нечто большее, чем пародию на свой “без-умный” образ жизни, ибо, если “гений и безумие тесно связаны”, есть многозначительная параллель между бессмысленным бормотанием счастливого безумца и бесцельной жизнью дзэнского мудреца.
Говоря словами стихотворения:
Дикий гусь не заботится отбросить свое отражение,
И вода без мысли воспринимает его образ...” [34]

Улыбка заставляет взглянуть на любую религиозную символику (в том числе буддийскую) как на средство, технический прием. Религиозный антимир оказывается таким же условным, как и мир фактов. Уровень тождества оказывается такой же абстракцией, как уровень различий. Углубившись в сущность вещей, мы возвращаемся к истоку, к видимости: гора есть гора. Существует дзэнская притча: пока я не изучал буддизма, я думал, что гора есть гора. Потом, углубившись в изучение буддизма, я понял: гора не есть гора. Но потом, еще более углубившись в понимание дзэн, я понял: гора есть гора.
По крайней мере в некоторые периоды своего развития дзэн был настолько открыт для нерелигиозных интерпретаций, настолько свободно переходил в целостность культуры, что трудно рассматривать его в одном ряду с другими течениями буддизма. В дзэн есть тенденция к возрождению “примитивной” цельности праздника, к единству благоговейного созерцания и свободной игры.

11
Вернемся теперь к притче, пересказанной Судзуки: “Если вы спрашиваете, вы делаете ошибку, а если не спрашиваете, вы поступаете вопреки...” Это довольно стандартный коан из группы коанов, выразивших идею различия интеллектуальной иконы и логической посылки. В данном случае речь идет об идее, высказанной во многих других коанах (например: “Не утверждая и не отрицая, скажите мне истину дзэн!”). Попробуем пересказать эту идею своими словами. В поисках причин, законов, переходов от одной вещи к другой мы теряем сами вещи в их непосредственной полноте. Чтобы пережить сук во всей его сучковатости, надо не связывать разные состояния друг с другом, не говорить, что сук сгорел и остался пепел, а сломать рамки пространства-времени и каждое явление — сук, огонь, пепел — понять в вечном теперь как единственное и неповторимое, как непосредственное воплощение Великой Пустоты, уровня тождества, Бога или как бы это еще ни называлось. Так, как Ма Юань рисует одинокого удильщика, как Басе складывает свои хайку.
Явление не растворяется в абсолюте. Бездна Великой Пустоты, открываясь, не поглощает ветки цветущей сливы. Погруженная в Великую Пустоту, ветка теряет только прилипшую к ней книжную пыль, остается чистой в своей “такости”, в своей неописуемой подлинности (неописуемой интеллектуально, но художественно вполне выразимой).
Чтобы подвести к этому, дзэнские мастера употребляли язык двойного алогизма. Сперва спутываются пространственно-временные связи, превращаются в абсурдные связи: гора перестает быть горой; сознание падает в Великую Пустоту. Но следующим шагом алогизма — гора снова становится горой. Великая Пустота отодвигается, становится фоном картины, а на переднем плане вырастает предмет, вынырнувший из пустоты, — Сын, единосущный Отцу и от века пребывавший в недрах Отчих. Эту роль Христа, роль посредника между небом и землей, абсолютным и относительным, в дзэнском созерцании играет любой предмет, освобожденный от делового подхода к нему, от тех следов классификации, инвентаризации, раскладывания по полочкам, которым деловое мышление превращает праздничный мир поэзии в скучный мир будней.

Можно пересказать дзэнский алогизм двумя четверостишиями Пастернака:
Поэзия, не поступайся ширью.
Храни живую точность, точность тайн.
Не занимайся точками в пунктире
И зерен в мере хлеба не считай.
Это первый поворот — к Целому, к Единому.
Не знаю, решена ль
Загадка зги загробной,
Но жизнь, как тишина
Осенняя, подробна.

Это второй поворот — к ветке цветущей сливы. Целостная и в то же время подробная истина высказывается в бесконечном множестве коанов и мондо, так же неповторимых, как ветка сирени, бабочка на кусте бузины и т.п. Но основные идеи дзэнского алогизма составляют одну семью и так же сливаются в одну идею, как платоновские Истина, Добро и Красота, как основные объекты христианской иконописи. И так же как крест — достаточный символ всего христианства, символ, выступающий в религиозном созерцании как законченное и совершенное произведение, не требующее никаких комментариев [35]

, — дзэнский коан или мондо не должны стать поводом для интеллектуального анализа. Или вы поняли то, что нужно, — тогда улыбнитесь. Или не поняли — тогда махните рукой. Поймете в другой раз. Держите образ, данный мастером, в памяти, перекатывайте его в мыслях, как шарик, но не режьте, не деформируйте, сохраняйте его целым, как стихи, связанные единым ритмом, стихи, которые потеряют свой дух, если вы начнете искать, что из них следует. В какой-то миг стихотворение целиком раскроется вам, и вы его поймете — т.е. переживете.
Довольно сходным образом объясняет дзэнские коаны Судзуки: “Когда мы видим луну, мы знаем, что это луна, и этого достаточно. Те, кто начинают анализировать опыт и пытаются создать теорию познания, — не последователи дзэн”; “Словопрения ведут от одной сложности к другой, им нет конца. Быть может, единственный эффективный способ дать монаху... почувствовать ложность его концептуального понимания — это стукнуть его...” [36]

Удар палкой (подобно хлопушке в свифтовском королевстве Лапута) возвращает ум, утонувший в абстракциях, к жизни. Это не телесное наказание, а условный знак, примитивный условный знак, “absurdum est”. Тот, кто пытался бы свести систему дзэн к палочной дисциплине, показал бы только, что ничего не понял.

12
Интересно сравнить дзэн с таким мыслителем, как Джидду Кришнамурти. Несколько упрощая дело, можно предположить, что они говорят одно и то же, только по-разному
На первый взгляд язык дзэн ошеломляет своей трудностью. Алогизм в этом языке вынесен, подчеркнут. Сразу же ясно, что надо овладеть особой знаковой системой, чтобез этого шагу нельзя ступить. Зато потом, если мы не испугались первых трудностей, система оказывается не такой уже иррациональной. В ней раскрываются свои законы; алогизм, помноженный на алогизм, ведет себя как минус, умноженный на минус, и дает плюс — возвращение к предметному миру. Обновленный предметный мир оказывается поэтическим миром и познается в свободной игре ассоциаций. То, что мы потеряли, оказывается не чувственной реальностью, а только абстрактными концепциями реальности [37]

Напротив, язык Кришнамурти подкупает свой простотой. Он обещает раскрыть тайну любви, свободы, бытия, просто очистив эти знакомые слова от всего лишнего, от неправильного понимания. Нужно всего лишь отделить действие от деятельности, переживание от пережитого, понять, что любовь — это не чувство и не привязанность... Но чем дальше, тем больше мы погружаемся в непонятное и в конце концов открываем традиционные алогизмы индийского религиозного сознания, только пересказанные другими словами.
Кришнамурти убеждает, когда ни с кем не спорит, ничего не доказывает, а просто передает свое чувство жизни, создает поэтическое целое, ритм которого выразительнее отдельных слов. Но когда он пытается убедить первых попавшихся людей, пришедших к нему, доказать им свой взгляд на мир, это не может не приводить к неудачам.
Отказавшись от традиций, Кришнамурти остался без языка общения. Он говорит, что свобода — единственный путь к свободе, что средство — это и есть цель, и в то же время (невольно, по-видимому) хватается в разговоре за средство, ведущее прочь от его цели, толкающее к бесплодному спору, к диалогу глухого с глухим. Обиходный язык интеллигента XX в., которым он пользуется, чрезвычайно плохо передает то, что ему хочется передать. Информация Кришнамурти — это чувство Целого, т.е. истина, по его же словам, “не на уровне слов”; высказанная словами, только словами и ничем, кроме слов, она легко становится предметом бесплодных словопрений.

И Кришнамурти, и мастера дзэн — импровизаторы, но по-разному. Дзэн — традиция наподобие комедии дель арте, с подготовленными артистами и подготовленной публикой. Кришнамурти импровизирует так, словно до него ничего подобного не было. Поэтому он тратит очень много времени на выработку и объяснение другим особенностей своего диалога. И, как все самоучки, он переоценивает возможности своего изобретения, переоценивает важность своих терминологических новшеств. Беспощадный к утопизму в других, он не замечает его в себе.
С другой стороны, в сравнении с Кришнамурти легко показать и ограниченность дзэн. Это веками обточенная, внутренне согласованная знаковая система, традиция, мастерство. Но это не система, завершенная в слове. Дзэн — архаическое мастерство, непосредственно неспособное выйти за рамки архаического мира, в котором выросло (и постепенно теряющее контакты с модернизированным японским окружением). Популярность дзэн создана современными исследователями, описавшими его этнографически как замкнутую культуру и таким образом создавшими перевод дзэн на “стандартный европейский” язык, на язык европейской книги. Дзэн сам не способен описать себя. Собственно дзэнские тексты, даже после изучения Судзуки и Уоттса, маловразумительны. Требуется большое усилие, чтобы читать или, лучше сказать, разгадывать их. Кришнамурти, может быть, трудно, но все же можно понять по его книгам. Дзэн как совокупность действий (скорее, чем слов) не подготовлен для современной системы телекоммуникаций.
В то же время дзэн обладает одним модернистским дефектом: боязнью риторики. Очень трудно перевести на язык дзэн даже очень простую евангельскую фразу: “Бог есть любовь”. В лучшем случае она прозвучала бы так: “В следующем рождении я хотел бы быть лошадью или ослом и работать на крестьян” (слова средневекового китайского наставника). В дзэн, как и во всех других исторических религиозных течениях, использованы и развиты только некоторые возможности примитивного мифопоэтического языка. Ряд возможностей остается под запретом. Наконец, язык дзэн не допускает систематического мышления. Однако кое-что на языке дзэн может быть высказано лучше, чем на каком-либо другом.

Подводя итоги, хочется еще раз подчеркнуть, что каждой знаковой системе свойственна известная, только ей присущая интерпретация абсурдных сообщений. Мифопоэтическое мышление (а вслед за ним классическое искусство) различает недоумочный и сверхразумный абсурд. Эстетические воплощения идеи “сапоги всмятку” не тождественны эстетическим воплощениям идеи “воскресение мертвых”. Хотя юродствующее сознание смешивает верх и низ, недоумочное и сверхразумное, — сама эта игра основана на различии того, что смешивается. Напротив, формализованное мышление не признает сверхразумного значения абсурда. Всякий абсурд интерпретируется как недоумочный. Игра с абсурдом мыслится только как комическая игра. Поэтому практически закрывается подступ к трагедии (хотя трагедия как высокий и серьезный жанр окружена уважением). Сверхразумные мифологемы получают комическую интерпретацию (Лукиан, Вольтер).

Современное условно-формализованное мышление обнаруживает, по-видимому, иные черты, и его влияние на культуру будет иным. Условно-формализованное мышление внутренне диалогично. Оно отказывается от претензий на монолог, характерных для раннего рационализма. Диалог с мифо-поэтическим мышлением перестает быть спором на уничтожение. Медленно складывается метаязык, в рамках которого мифо-этические системы суть знаковые системы, как и все прочие (хотя с особой грамматикой), становятся в один ряд с формализованными системами.
Формы сознания, достигнув полноты развития, сознают свои границы и необходимость диалога. Диалог начинает пониматься шире, чем раньше, — не только как форма борьбы за истину, но как форма самой истины. В ходе диалога формализованное мышление освобождается от своей аритмичности, а мифо-поэтическое освобождается от мистификаций, становится цепостным мышлением, видящим в формализованном свое естественное дополнение. Возникает возможность дополнить логику — ритмикой, силлогизм — контрапунктом идей, восстановить единство логоса (слова, разума и ритма).
1967


6 Чем более “формализованная дорога, тем бесспорнее тупик. Автомобиль может переползти через кювет, вагон не вправе сойти с рельсов. Эта метафора вполне подходит и к различным степеням строгости формализованного мышления. Совершенно нет тупиков только в бездорожье.
Посмотреть профиль Отправить личное сообщение Посетить сайт автора
Sopheeya1984
Пользователь
Сообщения: 14261
Регистрация: 13.09.2012
Откуда: Москва
СообщениеДобавлено: Пн Окт 26, 2015 06:39 Ответить с цитатой






Тексты Померанца рождаются вовсе не из поверхности ума, а из глубины. Поэтому и образы его не "придуманные", а глубинные, многозначные, родившиеся сами по себе из глубин созерцания.

Так и тут: из глубин бескрайнего моря созерцания - из его пены рождается Красота (Афродита).
Ангел, впадая в ярость, - из глубины своей выходит, отрывается. Потому из такой - поверхностной - пены рождается только дьявол.

"Останься пеной, Афродита,
И, слово, в музыку вернись,
И, сердце, сердца устыдись,
С первоосновой жизни слито!"

/Мандельштам "Silentium"/
Посмотреть профиль Отправить личное сообщение Посетить сайт автора
Sopheeya1984
Пользователь
Сообщения: 14261
Регистрация: 13.09.2012
Откуда: Москва
СообщениеДобавлено: Пн Окт 26, 2015 06:40 Ответить с цитатой

У меня всегда было к Померанцу много претензий.
Особенно к его, как мне казалось, "элегической" трактовке НЗ.
Но удивительное дело: и патриарх в обращении почти буквально использует его мысли об интеллигенции.
И экуменоборец Кураев признавался, что Померанц в значительной степени повлиял на развитие его мышления.
Может быть за кажущейся субъективностью и необязательностью суждений Г.П. (так раздражавшей меня в юности) кроется какое-то особое умение видеть главное, когда детали и факты скорее облачают это видение, чем становятся самодовлеющими предметами исследования.
Востребованность сегодня, казалось бы, далеких от популярности мыслей почти столетнего старца просто поражает.

Андрей Кураев:

"Григорий Померанц однажды предложил интересный критерий для определения фундаменталистской идеологии: “агрессивный редукционизм,.. агрессивное насильственное упрощение жизни, втискивание развития в прокрустово ложе мифа. Какого именно мифа — вопрос второстепенный”" [528] Померанц Г. Выход из транса. (ссылка из работы Кураева)

-----------------------
"Религия Востока – не многобожие. Но и не единобожие.
Восточная мысль не укладывается в закон исключенного третьего и восточная религия – в монологи пророков, сталкивающихся друг с другом.
Это разговор мудрецов, чувствующих единство по ту сторону слов, единство единого и единичного, единого и множества.
Они знают, что неименованное Дао объемлет Дао, имеющее имя, и одну и ту же птицу можно называть разными именами.
В Средиземноморье эту способность подавила логика Аристотеля.

Я думаю, что христианство может войти в XXI век только с сознанием необходимости диалога двух мифов: мифа-иконы и мифа-молчания. Глобальная цивилизация может быть завершена только при открытости Другому: Востоку на Западе, Западу на Востоке. Это не просто. Вкапываясь в глубину, кажется необходимым выкладывать стенки колодца бревнышками, иначе песок обрушится тебе на голову.
Так, по-видимому, чувствовал Сергей Аверинцев, решительно отказавшись вникать в восточную мистику. Я назвал его средиземно морским почвенником, и он с этим согласился. Его экуменизм ограничивался наследниками Авраама.

Вспоминаю Антония Сурожского, Александра Меня. Каждый из них решал задачу по-своему, сочетал глубину и широту на свой лад.
Никакого шаблона, годного для тиражирования средствами массовой информации, я не знаю. Впрочем, массы и не стремятся парить в бесконечности.
Это дело для тех, у кого в бездне раскрываются крылья.

Сумеет ли элита удержать народы, захваченные раздражением и ненавистью в Другому? Какой народ подымет мораль Библии: будь милостив к Другому, ибо сам ты был Другим, чужаком в земле Египетской?"
-------------
Посмотреть профиль Отправить личное сообщение Посетить сайт автора
Sopheeya1984
Пользователь
Сообщения: 14261
Регистрация: 13.09.2012
Откуда: Москва
СообщениеДобавлено: Пн Окт 26, 2015 07:59 Ответить с цитатой

Вот целиком его статья, из которой я привела только последний абзац:

Три мифа
=========
В 60е годы я стал думать, как отделить религиозное мышление от мифологического. Есть ведь ранний буддизм, очень строго демифологизированный. На вопросы, ответ на которые дает миф, Будда отвечал благородным молчанием. Однако позднее буддизм вернулся к зримым символам, к своего рода иконам. Зримая фигура бодисатвы помогала вчувствоваться в "великую пустоту". Что же такое мышление иконами? Не икона сама по себе (о ней все необходимое сказал Максим-исповедник в связи с иконоборчеством в Византии VIII в.), а иконологическое (или ипостасное) мышление? Я придумал тогда эти термины.

Ипостась, гипостазис – это подстановка, символ текучести, многоликости божественной силы, обнимающей мир любовью. У нее бесконечно много ликов, а богословы выделили три лика как символ круга переходов, переливов. Если эти три лика становятся отдельными богами, круг ипостасей разваливается на части, и икона может стать идолом. А в африканском хороводе масок по-своему выражается божественный круг, хотя отдельная маска, рассмотренная сама по себе, а не как фигура единого танца, – довольно безобразный идол. Первое впечатление от иконы не решает, решает сознание – иконологическое или мифологическое. Иконология не путает знак с реальностью, стоящей за знаком.

Остается, однако, не выраженной еще одна проблема. Знак – не единственное средство передать тайну, прикоснувшуюся к сердцу. В культуре Индии и Дальнего Востока эту тайну часто передают отрицанием всех знаков. Место иконы занимает пустота. Она как бы становится в центр круга, и мы мысленно ведем хоровод, глядя в колодец, где таинственно мерцает что-то самое главное. Христианство знает подобную возможность. Она называется негативным (или апофатическим) богословием. Но большая часть христиан эту возможность не использует, побаивается ее, – как бы не потерять главную мысленную икону – образ Бога, незримого, но слышимого в глубине сердца, вызывающего движения совести и другие душевные сдвиги. Это неотъемлемая часть религии как веры в Бога. Каждое сердце слышит Бога посвоему, и часто слова, родившиеся в одном сердце, вызывают спор с людьми, расслышавшими в сердце другие слова. Дух любви не всегда побеждает букву. И я не могу представить себе вселенского единства без переноса нашего внимания на дух, веющий в пустоте. Хотя бы частичного переноса, хотя бы альтернативы духа без буквы, без знаков веры.

Чтобы понять значение Великой Пустоты, я придал ей равноправие с иконой (вернувшись к слову "миф" как образу вселенской тайны, постижимой только сердцем) и тем самым возможность различать миф-идол, миф-икону и миф-молчание.

Альтернативой мифу-идолу была не только икона. Не менее важно было молчание, знаковая пауза. В Средиземноморье идола победил миф-икона, а на Южном и Дальнем Востоке – миф-молчание. По крайней мере, в духовной жизни элиты. Народные массы приходится выносить за скобки. В духовном развитии цивилизации они все меньше и меньше участвуют и постарому тяготеют к идолам.
Толчок к расставанию с идолами дала философия. Она родилась примерно две с половиной тысячи лет тому назад. Почему это случилось одновременно в трех разных местах, оторванных друг от друга горами и пустынями, никто не может объяснить. И непонятно, почему это нигде не повторялось. Нации начинали философствовать только одним способом: примкнув к одной из старых философий – греческой, индийской или китайской. Словно две с половиной тысячи лет тому назад чьето дыхание коснулось земли, оставило свой след, а других волшебных прикосновений уже не было.

Однако в каждой великой культуре импульс, полученный неведомо откуда, развивался посвоему. Греческие философы отбросили старые мифы и стали строить системы, основанные на отвлеченном принципе (единое Парменида, атомы и пустота Левкиппа и Демокрита и т.п.). Кончилось это глубоким кризисом. Философия утонула в сомнениях. Успехи отвлеченной мысли не могли заменить привычных нравственных установок. И философия была брошена под ноги Откровению, пришедшему с Востока и принявшему философию как служанку в свою свиту. Греческий ум перестал философствовать и стал богословствовать.

Такого всевластия философии и такого крушения философии (связанного с крушением самого общества, вымершего или покорившегося варварам) не было в Индии и Китае. Само философствование было здесь другим, не порывавшим полностью с архаической традицией. И еще одно важно: философия создана была не новым народом, а тем же самым, который начинал цивилизацию. Греки пришли на почву, уже подготовленную первыми очагами городской культуры и первыми империями. В Китае и Индии философствовать стали в самом первоначальном очаге цивилизации – как бы в своем, восточном Шумере или Египте. Доклассическая традиция мудрости была своей, и ведущие мыслители ее продолжали. Даже при формальном разрыве с авторитетами сохранялся их дух. Будда демифологизировал предание, но его благородное молчание очень близко к Брихадараньяке–упанишаде и может быть понято как эквивалент повторных отрицаний (не это! не это!) на все попытки определения верховной истины.

Возникали второстепенные направления индийской и китайской мысли, близкие к грекам. Но характерно, что на Востоке не понадобилось разделить мудрость на философскую и богословскую. Сдвиги от мифологии к философии и от философии к богословию приходится описывать в европейских терминах. Связь с мифом в Индии, с исторической легендой в Китае была ослаблена, но не разорвана. Развитие шло в рамках единой традиции, без катастроф, без погружения в варварство.

Религия Востока – не многобожие. Но и не единобожие. Восточная мысль не укладывается в закон исключенного третьего и восточная религия – в монологи пророков, сталкивающихся друг с другом. Это разговор мудрецов, чувствующих единство по ту сторону слов, единство единого и единичного, единого и множества. Они знают, что неименованное Дао объемлет Дао, имеющее имя, и одну и ту же птицу можно называть разными именами. В Средиземноморье эту способность подавила логика Аристотеля.

Я думаю, что христианство может войти в XXI век только с сознанием необходимости диалога двух мифов: мифа-иконы и мифа-молчания. Глобальная цивилизация может быть завершена только при открытости Другому: Востоку на Западе, Западу на Востоке. Это не просто. Вкапываясь в глубину, кажется необходимым выкладывать стенки колодца бревнышками, иначе песок обрушится тебе на голову. Так, по-видимому, чувствовал Сергей Аверинцев, решительно отказавшись вникать в восточную мистику. Я назвал его средиземно морским почвенником, и он с этим согласился. Его экуменизм ограничивался наследниками Авраама. Вспоминаю Антония Сурожского, Александра Меня.

Каждый из них решал задачу по-своему, сочетал глубину и широту на свой лад. Никакого шаблона, годного для тиражирования средствами массовой информации, я не знаю. Впрочем, массы и не стремятся парить в бесконечности. Это дело для тех, у кого в бездне раскрываются крылья.

Сумеет ли элита удержать народы, захваченные раздражением и ненавистью в Другому? Какой народ подымет мораль Библии: будь милостив к Другому, ибо сам ты был Другим, чужаком в земле Египетской?
Посмотреть профиль Отправить личное сообщение Посетить сайт автора
Sopheeya1984
Пользователь
Сообщения: 14261
Регистрация: 13.09.2012
Откуда: Москва
СообщениеДобавлено: Пн Окт 26, 2015 09:37 Ответить с цитатой

Не так давно Норвежская Академия Литературы и Свободы слова Бьёрстьерне Бьёрнсона присудила престижную премию российским философу Григорию Померанцу и поэту Зинаиде Миркиной.
Эту премию часто называют “малой нобелевской”.

В пресс-релизе академии сказано, что "присуждение премии Померанцу и Миркиной - это признание их многолетнего обширного творчества, которое способствует поддержке свободы слова и проведению в жизнь идеи человеческого достоинства и духовного роста в России".

Признание отрадно и более чем заслуженно. Действительно сегодня, пожалуй, нет в России более глубокого и многостороннего мыслителя, чем Григорий Соломонович Померанц.
Не случайно же Норвежская Академия присудила почетную премию Бьёрстьерне Бьёрнсона за 2009 год им обоим - самым ярким представителям современной творческой интеллигенции России - Григорию Померанцу и Зинаиде Миркиной.

Присуждая премию российским литераторам, академия сочла необходимым отметить, что "философ и культуролог Померанц обладает глубоким знанием европейской и восточных традиций", что "через все его творчество красной нитью проходит воля к диалогу и взаимоуважению, к подлинному единству людей, независимо от их вероисповеданий и убеждений".
Посмотреть профиль Отправить личное сообщение Посетить сайт автора
Sopheeya1984
Пользователь
Сообщения: 14261
Регистрация: 13.09.2012
Откуда: Москва
СообщениеДобавлено: Пн Окт 26, 2015 10:15 Ответить с цитатой

Владимир НУЗОВ :
Григорий Померанц

"Не боясь впасть в преувеличение, скажу, что имя это — легенда. Защитник Сталинграда, узник ГУЛАГа, диссидент, чьи философские статьи власти рассматривали как «призыв к свержению советского общественного и государственного строя». Мыслитель, к мнению которого и сегодня прислушиваются коллеги-философы, он в свои 86 лет запросто цитирует Гегеля и Пастернака, его книги по-прежнему публикуются и, что гораздо важнее, с интересом читаются."
/26 мая 2004 г./
Посмотреть профиль Отправить личное сообщение Посетить сайт автора
Sopheeya1984
Пользователь
Сообщения: 14261
Регистрация: 13.09.2012
Откуда: Москва
СообщениеДобавлено: Пн Окт 26, 2015 10:16 Ответить с цитатой

Есть элита самоуслаждающаяся и самоутверждающаяся.
Здесь "элита" - просто напоминание о нашей - каждого - человеческой ответственности.
Сходно с евангельским "вы - соль земли".
Тот, кто понимает и принимает это для подкрепления своей гордыни, просто не понял Улыбаюсь, шучу
Посмотреть профиль Отправить личное сообщение Посетить сайт автора
Sopheeya1984
Пользователь
Сообщения: 14261
Регистрация: 13.09.2012
Откуда: Москва
СообщениеДобавлено: Пн Окт 26, 2015 11:39 Ответить с цитатой

Вот, интересное мне прислали:

Цитата:
"На чем держатся звезды.
--------------------------------------------------------------------------------

Сполна вкусивший от горечи минувшего века (фронт — лагерь — диссидентство), Григорий Соломонович Померанц являет собой особый и достаточно редкий в нашей жизни вид мужества — мужество быть самим собой. Он так и написал в далекие тридцатые годы в своем школьном сочинении: "Хочу быть самим собой". Таков был выбор, сделанный им в глухую пору деспотии "кремлевского горца". Самостояние — прежде всего преодоление страха перед бездной, или, по слову любимого Григорием Соломоновичем сказочника М. Энде, способность учиться падать и держаться ни на чем, как звезды. Отсюда — потрясающее интеллектуальное бесстрашие, придающее силы, спокойствие и точность в любой полемике, даже если оппонент обременен харизмой и немыслимыми заслугами перед Отечеством — тем, которое было или которое есть.

Блистательное владение словом, неожиданные, емкие метафоры, позволяющие мгновенно схватить суть вопроса, — вот отличительные стороны мышления и стиля Померанца. Его тексты растащили на афоризмы. Вспомним хотя бы эти:

"Дьявол начинается с ангела, который с пеной у рта вступает в борьбу за правое дело".

"Стиль полемики важнее предмета полемики".

"Свобода органически связана с достоинством и ответственностью мастера. Свобода — образ жизни мастеров, а не босяков".

"И в России кружатся бесы всех пород. Идет гибридизация драконьего племени: клерикализма, нацизма, коммунизма".

Оказавшаяся рядом со мной на одной из публичных лекций Григория Соломоновича юная ученица с удивлением заметила: "Сначала он казался таким маленьким и слабым, но как только начал говорить, сразу превратился в великана". И не полемическим задором и хлесткостью формулировок покоряет он даже молодежные аудитории, а искренностью, чистотой тона и удивительной способностью к диалогу совершенно особого рода. Он переводит диалог в глубину сердца — туда, где пульсирует вечное противоречие: страстная односторонность и бесстрастие духа. Его бесстрастие — менее всего стремление встать над схваткой, продемонстрировать холодную объективность, высокомерно отгородившись от соблазнов человеческих. Это цветаевский белый огонь без дыма. Это оппозиция одержимости, захваченности, трансу, это горькое и мужественное осознание того, что победитель дракона вряд ли избежит соблазна занять трон в опустевшем дворце и объявить новым драконом самого себя.

Померанц — рыцарь веры, не боящийся, по его же выражению, оторваться от перил богословия. Его исповедание не угнетает, не заворачивает души в кокон догм и железобетонных установлений. И здесь он, как никто другой, умеет стоять ни на чем, как звезды. Судите сами: "...Только в последней глубине, глубже уровня слов, глубже уровня всех писаний, сплетаются корни великих религий. Там коренится личность, созданная по образу и подобию Бога. Она может держаться в любой сложившейся религиозной традиции (сохраняя открытость другим), может искать равновесия в их общем поле, но так или иначе должна идти внутрь и увлекать за собой других. Только в духовной глубине — незыблемая основа свободы. Только достигнув глубины, учишься понимать другого и не видеть в нем ад".

В России надо жить долго, чтобы воочию убедиться, что никакие усилия во благо не тщетны. Сказанное и написанное Г.С. Померанцем медленно, но верно прорастает в умах и душах людей. И что особенно ценно — людей молодых, тянущихся к подлинной, не искаженной злобой дня духовности. Григорий Соломонович это хорошо знает, чувствует и продолжает свой неустанный труд. Пожелаем ему многие лета."
Посмотреть профиль Отправить личное сообщение Посетить сайт автора
Sopheeya1984
Пользователь
Сообщения: 14261
Регистрация: 13.09.2012
Откуда: Москва
СообщениеДобавлено: Пн Окт 26, 2015 15:55 Ответить с цитатой

Померанц: Пройти сквозь Христа

"…Я не против сна и не против образов сна. Пробужденных всегда немного, целый народ нельзя пробудить; а спросонок люди мечутся, буйствуют – и успокаиваются, когда снова заснут. Но мне не хочется засыпать. Мне хочется до конца проснуться и увидеть Бога мимо всех идей о Боге.

Меня спросят: и мимо Христа? Отчего же мимо? Христос – не идея. Он живой Бог.

Просветленных немного, но они были и есть, и дай, Бог, не пройти мимо, если встречу. Я сомневаюсь не в них, а в словах, записанных за ними. Ибо буква мертва – только дух животворит. Христос говорил: "Я есмь дверь" – то есть Он звал пройти сквозь Него…"





* * *


Путей у Духа очень много:
Сосна есть путь, береза - путь.
И море - вечная дорога
В заждавшуюся чью-то грудь.
Иди... Иди... Вот так по кругу
Сквозь все и всех идет весна.
Мы все проходим друг сквозь друга
Я - Путь тебе, а не стена.
Когда-то Тот, совсем сквозной,
Сказал, до капли выпив чашу:
Я - Путь и Дверь. Пройдите Мной
В заждавшуюся вечность вашу.

З. Миркина.


* * *
Как упорна она, как давно
Мысль простейшая бьется во мне:
Я - никто. Я - лишь только окно.
Я - пробоина в твердой стене.

Только плотность стены прорубя,
Только после великих потерь
Понимаю: я - выход в Тебя,
Я - к тебе приводящая дверь.

С целым миром окончился спор.
Я - никто. Обо мне позабудь.
Я есмь вход в бесконечный простор.
Только вход, только дверь, только путь.

/З. Миркина/
Посмотреть профиль Отправить личное сообщение Посетить сайт автора
Sopheeya1984
Пользователь
Сообщения: 14261
Регистрация: 13.09.2012
Откуда: Москва
СообщениеДобавлено: Пн Окт 26, 2015 16:14 Ответить с цитатой

Григорий Померанц
Незавершенность
(или проповедь религии и иконы во времена воинствующего атеизма - Соня)

Говорят, что человек — животное, делающее орудия. Но орудия умели делать и австралопитеки. Другие говорят, что человек — существо разумное. Но что это значит? Умение фиксировать частные связи? Оно есть и у животных. Понимание Целого? Но оно требует знания границ своего разума.
Разум — та же плоть. Плоть, способная родить дух, способная принять образ (Божий, дьявольский?), но сама по себе — только плоть.
Без понимания своих границ разум, даже очень-очень большой, остался бы автоматом в лапах у зверя. Но перед глазами смутно мелькнуло Целое, и тварь поняла, что разум бессилен схватить его. Тогда первый человек стал мастерить первую икону.

Человек — это существо, угадавшее свою незавершенность и ищущее завершения в иконе. В иконе зверя. В иконе Бога. В иконе ангела. В иконе ничто и пустоты. В иконе Будды, бодисатвы. В какой-то иконе. Изготовление орудий развило разум животного. Но человек — это существо, мастерящее иконы.

Почти все человеческое знание можно разделить на три класса. Первый — это частное, техническое знание, важное для решения отдельных задач, но безразличное для понимания Целого. Сюда входит все научное знание (в смысле science); самые общие категории, которые знает наука, — это только частности по отношению к Целому, общие формы решения задач в пространстве и времени.
Во-вторых, это — знание Целого, но неясное, недостоверное, скорее чувство, смутное чувство связи.

В-третьих, это — знание иконы — знание двери, через которую непостижимое входит в нас и познает нас (а мы его) в духовной нищете, в ночи разума, как Амур познал Психею. Само по себе (помимо иконы) ночное познание — не знание, оно не выдерживает света разума, не поддается переводу на дневной язык. Как только Психея зажигает огонь, чтобы увидеть бога, обнимавшего ее, узнать его как предмет, имеющий форму и границы, разглядеть отдельные черты, — все исчезает, и душа остается одна в огромном пустом мире.
История культуры — это история икон. Дело веры — какую выбрать (или не выбирать никакой) и пытаться увидеть Целое без покровов; из таких попыток в конце концов всегда рождается новая икона, писанная красками или мысленная: Дао, нирвана. Нельзя полюбить по правилам. Решает все существо, иногда вопреки разуму...

Но есть несколько крупиц достоверного знания, общего для всех, по крайней мере — для всех ищущих. Это достоверное знание я мог бы вместить в несколько предложений: есть душевная глубина. У детей она то всплывает, то исчезает. У взрослых, занятых делом, она чаще закрывается наглухо. Но можно раскрыть свою глубину настежь, так, что дверь уже никогда не запирается, а только притворяется, и ее всегда легко снова открыть. Тогда человек чувствует себя восполненным. Он чувствует, что сделал главное. Все остальное — потом. Потом — есть, пить и одеваться. Сперва Богу Богово, потом кесарю кесарево.

Все сказанное может быть проверено — и было проверено. Оно так же бесспорно, как то, что Данте — поэт (хотя не все читали Данте и не все, прочитав, поняли).
Из достоверных истин вытекают другие, менее достоверные, за которые ручается все больше и больше логика, все меньше и меньше — непосредственное чувство.
Любое достоверное положение можно развить и сказать, например, следующее:
— Есть душевная глубина или высота, на которой не остается ничего чужого, никакой разорванности, запутанности, заброшенности, отовсюду можно черпнуть понимание и любовь.
— Ребенок мягок и неустойчив. Взрослый тверд и устойчив. Твердые, устойчивые представления непроницаемы для неожиданного, чудесного. Взрослый видит не мир, а только схему мира, план-чертеж без глубины...

— Есть, пить и одеваться — необходимо. Никто не говорит, что можно обойтись без еды. Или без мочеиспускания. Можно не ходить в церковь, в консерваторию, даже в партком, но нельзя не ходить в уборную. И все-таки уборная никогда не становится центром культуры...
Человек создал бога по образу своему и подобию; бог отплатил ему тем же. Нет бога без человека, и нет человека без бога (или какой-то другой незримой иконы, равносильной богу).
Все это началось с первой капельки жизни. Уже эта капелька была образом и подобием Целого. Но она не сознавала этого. Дух — всего только отпечаток целостности в уме. Сознание целостности мира и самосознание целостности жизни — очень смутное, очень неровное, все время застревающее на своих неловких словах. Прислушиваясь к биению Целого, дух создает свои иконы — зримые и незримые, тянется к ним как к самому Целому и пытается завершиться в них как в самом Целом. Но Целое — по ту сторону икон, по ту сторону всего, сказанного словом, по ту сторону бога. И когда икона становится идолом, дух Целого отлетает к иконоборцам, и вдохновленный Святым Духом Прометей объявляет войну богам.

Носителем жизни становится разрушитель, не признающий ничего недоступного скальпелю своего разума, ничего подлинно таинственного, ничего святого. Ибо дух Целого восстает против всякой инерции, против всякого продолжения частного в бесконечность. И когда частным, продолженным в бесконечность, становится икона Целого, ее нужно сбросить с алтаря. И когда сознание тайны становится схоластикой, сосчитавшей число дьяволов на кончике иглы, оно должно уступить первое место наукам, прямо направленным к тому, что можно взвесить и сосчитать.
Это движение духа не есть самоуничтожение. То, что уничтожается, —только грубая краска, покрывшая первоначальное тонкого древнего письма изображение. Но критика не сознает этого и пытается стереть предание о святыне, оставить только чистую доску, чтобы на ней писать письмена своего разума.

Тогда она исчерпывает себя. На место религиозного догматизма и фанатизма встает научный догматизм и фанатизм. И подобно догматическим религиям, наукопоклонство раскалывается на враждебные секты, готовые сжечь земной шар, лишь бы восторжествовала их собственная, единственно истинная версия научной идеологии. В этих распрях сциентизм — как христианство в XVI - XVII вв. — сам себя подрывает. И подымается новая волна веры в Целое, и дух снова обращается к древним святыням и заново пытается их понять.
Сумеем ли мы это? Поймем ли мы, что «бог» — только незримая икона, созданная человеческим умом, попытка передать свое впечатление от непостижимого Целого, источника жизни; что бог создан человеком, но в то же время и человек создан Богом, и если рушится Бог, то рушится и человек; и жить по-человечески — значить жить в Боге, жить в русле религиозной традиции, свободно понятой и свободно принятой.

В интеллигенте незавершенность доходит до такой невыносимости, что, кажется, выход только в одном: перестать быть интеллигентом. Палеолитический человек, угнетаемый непонятными искорками человечности, хотел стать бобром, лисой, оленем и воплотил этот идеал в тотеме. Интеллигент, угнетаемый непонятными ему искорками интеллигентности, хотел стать семипудовой купчихой и поверить во все, во что она верит, и воплотил этот идеал в сермяжной правде, и в твердокаменном пролетарии, и в белокурой бестии, и во многих других, менее известных тотемах: лишь бы без интеллигентской расшатанности. А выход совсем с другого конца: в том, чтобы стать интеллигентом до конца, чтобы просветился не только интеллект, чтобы просветился и дух.
Нынешние лакеи, смердяковы, потеряли Бога. Нынешние интеллигенты ищут Его. Религия перестала быть приметой народа. Она стала приметой элиты. Народа (в смысле народа-богоносца, источника духовных ценностей) вообще нет. Есть неврастенические интеллигенты и масса. Голодная, она беспокойна; накормленная, она становится самодовольным мещанством.
Принято считать, что настоящая религия — это религия крестьян. А у интеллигентов — одни порывы. Я думаю, напротив, что настоящая религия — это религия Нагарджуны и Шанкары, Дионисия Ареопагита и Мейстера Экхарта. А крестьяне несовершенны в религии так же, как и в агрономии. Это не мешало им на свой примитивный лад быть хорошими хозяевами и хорошими людьми, но все в прошлом: для человечества патриархальные добродетели безнадежно потеряны. В лучшем случае их еще можно отыскать в глухих углах Сибири, в Африке, Океании... Пока. Ненадолго.

Религии медленно меняются. Их день — сотни, тысячи лет. То, что для науки давно изжито, в религии — еще вчера, позавчера, иногда даже сегодня. В религии сохранилось больше предрассудков, чем в науке. Но это не значит, что в религии только предрассудки. В конце концов и наука начиналась с магии, шаманской медицины и алхимии. Если она сейчас распростилась со всем этим, то потому, что наука развивалась учеными, и только учеными; теория Коперника не нуждалась в том, чтобы ее понимали мужики. А религия —хранительница целостного образа человека и общества — не могла двигаться быстрее, чем двигался средний человек, и в том числе средний ученый, если вынуть его из пробирки и поместить в естественную среду. Религия — с тех пор как исчезло племенное равенство — всегда была компромиссом между философом и мужиком. Сейчас, когда мужики стали исчезать, этот компромисс в чем-то потерял смысл. То, что вчера было народным, всеобщим, становится изысканным примитивом. Приходится ездить за ним на Таити. Да и на Таити сейчас больше гостиниц, чем примитивов. И может быть, это не так плохо. Может быть, это даже хорошо. Интеллигенты всегда с трудом уживались с крестьянской, примитивной символикой. Интеллигенты всегда порывались очистить религию от магии, превратив ее в чистое созерцание, в собирание души, в школу благоговения. И сейчас для этого представилась полная возможность. Мы остались наконец одни — перед лицом пустоты. Нет больше народной купели, в которой Фауст омывал свою страдальческую грудь. Надо выпутываться самим, и можно сделать это по-своему.

Пока что ясно одно: мы несколько поторопились вслед заВ.Г.Белинским порвать с церковной традицией. Я не думаю, что интеллигенция должна принять эту традицию (да и какую бы то ни было традицию) безусловно. Но мы можем присутствовать в поле, созданном ядрами церквей, войти в дух, веющий над омертвелыми буквами, и причаститься этому духу. Возможно, люди скажут про нас, что мы унизились до предрассудков Марфы Ивановны (кухарки Ф.П.Карамазова). Это не так. Но пусть говорят: предрассудки Марфы Ивановны все же гораздо менее отвратительны, чем рассудок ее воспитанника, Павла Федоровича Смердякова.
Посмотреть профиль Отправить личное сообщение Посетить сайт автора
Sopheeya1984
Пользователь
Сообщения: 14261
Регистрация: 13.09.2012
Откуда: Москва
СообщениеДобавлено: Пн Окт 26, 2015 21:06 Ответить с цитатой

Об Антонии Блуме см. в статье Г.С. Померанца "Саморегулирующаяся Вавилонская башня"

В прошлый раз я показывал, что Филоненко, автор статьи о Сурожской Епархии, из которой я узнал об идее Божьего следа у Антония, неправильно сделал, сократив цитату из беседы Антония Блума в Париже. Антоний там говорит об ограниченности разума, а не о его бесполезности. Это очень важный момент. Когда логика заводит в тупик, когда надо отбросить ее и искать Божьего следа, который каким-то непостижимым путем продолжает нас вести к Истине, некоторого сверхрационального пути, но пути КАЖУЩЕГОСЯ безумным, а на самом деле подчиняющемуся Высшему, Божескому разуму, основанному на интуиции Божьей любви. Это не юродское безумие, это не сумасшествие. Сократив цитату, Филоненко незаметно для себя чрезмерно упростил и исказил мысль. Я потом прочитаю вам эту цитату целиком еще раз. Антоний полностью признает ценность интеллекта до известной границы, где принцип или аксиома, из которой вы исходите, заводит в тупик.
Исторический опыт античности показал, что господство аксиоматического мышления, господство логики, основанной на принципах, всюду приводило к духовному и нравственному тупику, к разрушению чувства целого, к разрушению чувства священного, к потере смысла жизни, так, как это происходит и, в широком смысле, в современной культуре, начиная со скучной истории Чеховского профессора и до нынешнего дня. Учеником философа Сенеки был Нерон, который поджег Рим, а в это время Павел уже спасал людей безумием проповеди. Однако Павел вовсе не пренебрегал логикой в своих посланиях и был замечательным мыслителем. И впадение в экстаз, когда люди бормотали что-то нечленораздельное, он мягко не одобрял. Если взять послания Павла в целом, то он не плавает без руля и без ветрил, но когда разум … становится безумием, он утверждает интуицию любви. В этом смысле троица «Вера, Надежда, Любовь» выше, чем троица «Мужество, Мудрость и Справедливость». Это не отрицание мужества, мудрости и справедливости, но понимание их ограниченности. Здесь не прямолинейное отрицание, а понимание уровней иерархии духовной глубины.

Метафизическое мужество выводит нас из рабства готовых образцов, безразлично к традиции или логики, отбросившей традицию, не для того, чтобы поплыть без руля и без ветрил, а чтобы найти в собственной глубине чувство Божьего следа, узнавание Божьего следа, интуицию истины, не укладывающейся в правила. Это есть даже в такой земной области как право. Суд присяжных имеет право сказать «невиновен» несмотря на явные доказательства вины, то есть … Предполагается, что в какой-то момент приходится искать Божьего следа, не укладывающегося в правила. Эти поиски Божьего следа, эта сосредоточенность на том, что метафизическая, бесконечная любовь велит нам делать иногда в согласии с разумом, а иногда вопреки разумному вектору.
Богословы выстроили некоторые замечательные конструкции, которые хороши как примеры. Например, известные Халкидонские догмы, которые не приняты были монофизитами. Две природы, Божеская и человеческая, соединены в Христе неслиянно и нераздельно, то есть абсурдно, отрицая логику. То есть, нужно найти красную нить Божьего следа не только в примерах прошлого, но и сегодня, сейчас, в непредвиденной обстановке. Нужно иметь мужество действовать вопреки заповедям, как неоднократно, говорил митрополит Антоний, ссылаясь на примеры из собственной жизни – и я вам эти примеры приводил.

В истории человечества есть эпохи, требующие мужества поворота, отказа от установленных образцов, интуиции перемен. Так в глубокой древности возникло аксиоматическое мышление, на котором основана наука, так оно исчерпало свое господство, и потребовалось восстановить традицию, потребовалось восстание против мудрости века сего, ставшим безумием, как об этом писал в посланиях Павел. А потом снова потребовался поворот, поворот от внешней дисциплины, от покорности Церкви к внутренней духовной дисциплине. Этот поворот освободил от природных стихий, … эпидемий, и от стихии религиозного фанатизма. Но религиозный фанатизм уступил место идеологическому фанатизму, а рабство перед стихиями – заброшенности в лабиринте стремительно расширяющейся и усложняющейся цивилизации. В вихрях, в движениях, все время уходящих от целого культуры, от цельности души, от созерцания, от направления в глубину, от духовной свободы. И снова наступило время, требующее мужества поворота, переоценки ценностей. Шизофреническую культуру, рассыпавшуюся на тысячу прутиков, надо вновь связать, как говорил Экзюпери, Божественным узлом. И, может быть, этот узел в религиозной музыкальности, о которой я рассказывал в прошлый раз. Я потом дам перепечатку.
Посмотреть профиль Отправить личное сообщение Посетить сайт автора
clouds
Пользователь
Сообщения: 3244
Регистрация: 17.09.2008
Откуда: Беларусь
СообщениеДобавлено: Вт Окт 27, 2015 08:23 Ответить с цитатой

Цитата:
Однако все это было бы недостаточным для осуществления единения с Богом, если бы человек, по верному и смелому определению П.Паскаля, не был для Бога — Его подобием. Именно богоподобие человека сообщает ему способность к единению, “Бог сотворил человека по образу своему и по подобию”.


Не верно. Есть различие между подобием и образом Бога. Бог определил создать человека по образу и подобию своему, а создал -
"и сотвори Бог человека, по образу Божию сотвори его "(1, 26-27).
А вот слова Божии к Ною -
"проливаяй кровь человечу, в ея место его пролиется: яко во образ Божий сотворил человека "(Быт 9, 6; сн. Иак 3, 9)
Слова ап. Павла
" муж есть образ и слава Божия "(1 Кор II, 7).
Посмотреть профиль Отправить личное сообщение Отправить e-mail
Sopheeya1984
Пользователь
Сообщения: 14261
Регистрация: 13.09.2012
Откуда: Москва
СообщениеДобавлено: Вт Окт 27, 2015 08:56 Ответить с цитатой

гл.4. Бог есть любовь (христианство)
________________________________________

Внутри нас.

Идеалом древних греков была соразмерность, гармония видимая и выявленная, гармония отдельного предмета. Идеалом древних иудеев была безмерность — нечто невыявленное, не воплотившееся ни в чем предметном. Безмерность, которая проявляется невидимо в сердце человека, как нравственный порыв, говорит с ним, как совесть. Идеал греков эстетически закончен; идеал иудеев — непредставим, пластически не оформлен. В одном случае — красота, довольно безразличная к нравственности; в другом — нравственность, совесть, довольно глухая к внешней красоте. Христианский идеал включал в себя и зримую красоту и нравственный порыв, безмерное и соразмерное. Только это не было механическим соединением того и другого, а чем-то новым, преображенным, третьим. Красота в прежнем смысле — гармония отдельного предмета — нарушена. Но невидимая, невыявленная, только угадываемая прежде безмерность, пугавшая греков (рок, судьба) и притягивавшая иудеев (Сущий), выявляется и ощущается как новая красота, новая гармония — гармония человека, вместившего в свою душу безмерность.

Древние евреи запрещали делать священные изображения. Священное бесконечно, непредставимо, неизобразимо. А греки делали прекрасные изображения своих богов и не понимали, как можно чтить бога без образа. Апостолы примирили еврейское чувство Бога с греческим: “Бога не видел никогда и никто. Единородный Сын, сущий в недрах Отчих — Он явил”. Христа видели толпы, и после его смерти верующие видели его образ. Христа можно было изобразить. Но христианин поклоняется не изображению, а сквозь него — невидимому Богу. Икона — не портрет и не идол; это символ священного, это сосуд, форма, в которую вместилось бесконечное, превосходящее всякую форму, — подобно тому как Сын сделал зримым незримого Отца. Икона — это окно в небо, дверь в бесконечность. Такое понимание иконы установилось не сразу; в Византии были иконоборческие движения, но в конце концов почитание икон утвердилось.

Попробуем вглядеться в “Троицу” Андрея Рублева. Просто вглядеться, ничего не думая о сюжете, “вслушаться” в ритм линий и красок, как в музыку. Можно ничего не знать о христианской символике Троицы и все же почувствовать какое-то светлое спокойствие. Радостна картина или печальна? Ни то, ни другое. Она больше радости, глубже печали. Она полна глубокого внутреннего света. И в свете как бы рождаются другие мерила и становятся иными сами наши чувства. Они расправляются и вырастают, как вырастает горизонт, когда выходишь из тесной улицы в поле.
Три ангела, зашедшие к библейскому Аврааму и его жене Сарре, осознаны были иконописью как символ трех ипостасей (аспектов, “лиц”) единого Бога: Отца, Сына и Святого Духа. Невозможно твердо “привязать” рублевских ангелов к той или иной ипостаси, настолько они внутренне едины. Отец — творческое начало, первопричина жизни; Сын — воплощение деятельной любви; Святой Дух, “веющий, где хочет”, — их “вездесущность”, разлитость во всем мире. Образ Троицы говорит о духовной гармонии, о божественной любви, связывающей все со всем. И эта внутренняя связь каждой души с другой воплощена в ритме линий и красок, “подключающих” нас к этой гармонии.

Иные иконы с первого взгляда кажутся застывшими, мертвенными. Но вглядитесь — и вы увидите, что внешнее движение уступило место внутреннему, углубленной, перенасыщенной духовной жизни. Покой иконы — это символ духовного равновесия, незыблемости внутреннего мира. Это так и в изображении Христа, и святых, и в иконах Богоматери. Дева Мария стала образом одухотворенной женственности, образом вечного целомудрия, приносящего великий духовный плод, рождающего Истину, Бога-Слово. Главное в иконе — глаза и руки, особенно глаза. Они возвышают и просветляют душу, размывают границы личности и уводят за ее горизонт — к безграничной любви и нежности, которая способна, кажется, залечить собою все раны мира...

Идеал христианства — ощущение внутренней связи всех со всеми, ощущение бесконечности, как своей опоры. Отдельные предметы теряют свою законченность, уходят в бесконечность, чтобы завершиться в чем-то большем, чем они сами, — в мировом целом. И человек ощущает эту цельность, выходя из узких рамок личности, — в любви. Христианство формулирует свой идеал так: Бог есть любовь. Любовь — единственная сила, которая способна сплавить расколовшийся на осколки мир. Человек любящий гораздо больше присутствует в том, что он любит, чем в себе самом. И по мере возрастания любви возрастает чувство слияния со всем, что любишь, до того, что каждую боль и радость человеческую чувствуешь как свою собственную боль и радость. Тогда, при таком накале любви, человек теряет свою предметность, отдельность (отделенность), “смертность” и становится безмерным, вездесущим, бессмертным. Вот те метафоры, которыми пользуется Евангелие, рисуя образ нового Учителя. Он существует не только в Себе самом, а во всех и во всем. Он говорит ученикам своим, что когда они кормят голодного, они Его кормят, когда помогают больному — помогают Ему, своему Учителю. Зло — разделенность, дисгармония мира. Евангелие верит в возможность преодоления зла любовью.
Евреи ждали Мессию — всесильного спасителя, который установит на земле справедливость. Были тысячи примет, откуда и как должен был появиться Мессия. И вот человек, назвавший себя Мессией, пришел из Галилеи, о которой было сказано в Писании, что из нее ничего доброго не выходит. И человек этот назвал все внешние приметы и знамения игрушками ума. Он сказал: “Не придет царствие Божие приметным способом, и не скажут: вот оно здесь или вот оно там. Ибо царствие Божие внутри нас”. Христос увидел бесконечность внутри, как некое ему самому присущее свойство. Он перевернул мир извне вовнутрь, из внешней пустоты к внутренним источникам, от кризиса и исчерпанности к неисчерпаемости целостного переживания жизни. Бог древних иудеев был смутно ощутимым огнем жизни, далеким и непонятным, настигающим пророков, как вдохновение. Иисус почувствовал этот огонь близким внутренним светом, светом собственной души. И тогда произнес слова, которые до него никто не произносил: “Я и Отец — одно”.

Большинство современных Иисусу иудеев восприняли эти слова как величайшее кощунство. Большинство позднейших христиан — как единственное и неповторимое чудо. На самом деле это был переворот в человеческом сознании, смысл которого именно в возможности повторять его. Слова Иисуса значат: произошло воссоединение. Если в ветхом Адаме человек отпал от Бога, то теперь, в новом Адаме, он воссоединился с Ним. Грех уничтожен. Человек из грешного стал безгрешным.
В чем заключался грех ветхого Адама? Если смотреть извне, то это понять трудно. Что сделал человек? Нарушил запрет Бога. Съел запретный плод. Если Бог — высшая сила, чуждая нам, повелевающая нам извне, то грех Адама и не грех вовсе, а пустяковая провинность. Но если понимать Бога как нашего внутреннего творца — того, кто создал нас и ежеминутно поддерживает нас в жизни, то нарушить Божье повеление, отпасть от Бога, значит быть в раздоре с законом твоей жизни, в конце концов — в разделении, в раздоре с самим собой.

После грехопадения Адама человеческая природа стала грешной, все люди пребывают в большей или меньшей степени в раздоре с самими собой, со своей глубиной, в отчуждении от мира и от своего Творца. Можно понимать это состояние отпадения как единственно возможное для человека. Но Иисус Христос утверждает, что это не так. Человек может и должен быть безгрешным. В нем не должно быть ничего, что разделяло бы его со своим Творцом. Человек — только сосуд. И сосуд этот может быть совершенно чистым, до краев наполненным любовью. Эта Любовь — все. Сам сосуд — ничто.

То, что извне кажется самовозвеличением, при взгляде изнутри оказывается предельным смирением и самоумалением. “Ничего не творю от Себя. Исполняю волю пославшего Меня”. Иными словами: меня нет, есть только Бог, заполнивший меня. “Я умер, жив во мне Христос”, — скажет впоследствии апостол Павел. Это и есть возможность повторить за Христом: “Я и Отец — одно”. Христос вытеснил из Павла Павла, как Бог вытеснил из Христа человека. Этот человек есть, но его как бы и нет. Он до краев заполнен Богом.

Это и есть состояние безгрешности. Пока что Он один безгрешен. Но Он призывает всех быть подобными Ему. Он полагает в этом смысл человеческой жизни.
Он называет себя сыном человеческим. И в то же время знает, что Он сын Божий. Этот сын человеческий во всем подобен всем прочим людям, кроме одного: греха. Но если Он может быть безгрешен, то вся человеческая природа может очиститься. Она уже очистилась в Нем. Он явил собой, что такое человек. Человек создан по образу и подобию Бо-жию и может воплотить в себе Бога. Хотя быть единым с Богом не значит быть равным Ему. “Отец мой более Меня”, — говорит Иисус. Капля моря не равна морю, но она едина с ним. Цель Человека — стать единым со своим Истоком, быть не лужицей на морском берегу, а Морем.

Небеса не разверзлись при появлении Мессии, но требование раскрыться было предъявлено каждой человеческой душе. Внешний мир остается внешним до тех пор, пока нет подлинной любви к нему. Для любящего нет ничего внешнего — весь мир внутри него.
Спаситель, Мессия — не тот, кто исполнит все чаяния грешного мира, а тот, кто сможет сделать этот мир безгрешным. Но это невозможно одному. Мир должен поверить Мессии, полюбить его и сотрудничать с ним, точно так, как Он сам сотрудничает с Богом.
Посмотреть профиль Отправить личное сообщение Посетить сайт автора
clouds
Пользователь
Сообщения: 3244
Регистрация: 17.09.2008
Откуда: Беларусь
СообщениеДобавлено: Вт Окт 27, 2015 09:28 Ответить с цитатой

А где ж голубчик?.. Бэд на месте хранения заготовки образовался?
Посмотреть профиль Отправить личное сообщение Отправить e-mail
Sopheeya1984
Пользователь
Сообщения: 14261
Регистрация: 13.09.2012
Откуда: Москва
СообщениеДобавлено: Вт Окт 27, 2015 17:02 Ответить с цитатой

Г.С. Померанц. Дороги духа и зигзаги истории. Часть 1. В поисках глобального покрова. Дом начинался c крыши. - Три мифа. - Рассыпающаяся корзина культуры. [религия и культура]

________________________________________
В книге Г.С.Померанца собраны его работы последних лет. Автором вводится понятие субглобальной цивилизации как исторической остановки на пути к глобальному диалогу культур. Исследуются методологические трудности, созданные полисемичностью слова "цивилизация". Возникновение субглобальных цивилизаций связывается со становлением суперэтнических религий, покоряющих этносы.
В книге рассматриваются также следующие проблемы: власть технологии и технология власти, трагизм глобального террора; нераздельность национального и вселенского; нравственные аспекты этнических конфликтов; история России в свете теории цивилизаций; Россия на перекрестке культур; "концерт национальных культур" как будущее мировой цивилизации.

Часть 1. В поисках глобального покрова
Дом начинался c крыши


Дом начинался с крыши. Что такое шалаш, вигвам, юрта? Крыша, поставленная прямо на землю. Стены придумали позже. Наверно, подтолкнула необходимость крепких стен, чтобы хранить запасы зерна. У жителей вигвамов и юрт этой нужды не было. А фундамент – совсем новое изобретение. Идея фундамента – победа интеллекта над непосредственной нуждой в крыше и стенах. Пол оставался земляным. Даже прекрасные каменные сооружения Ангкор-Вата ставились прямо на землю и за несколько веков перекосились. Фундамента потребовали дворцы и храмы. Это уже начало цивилизации, вместе с письменностью и плавкой металлов.

Культура тоже начиналась с крыши, с мифа, с образа целого. Потом уже шла разработка частностей и всякое прикладное знание. Первобытные мифы очень наивны, но у них есть преимущество перед научной теорией: ни одна теория не дает целостного образа бытия, а миф дает. В 30е годы нам сказали, что коллективизация сельского хозяйства и тяжелая промышленность – фундамент социализма. Возникало интеллектуальное удовлетворение, но нельзя было ожидать от фундамента гармонии, справедливости и других удобств. На фундаменте без крыши, без стен, жить трудно. Дождик на голову падает. Это чувство дождика над головой нельзя было выносить год за годом, терпения могло не хватить. И очень быстро, уже к 1936 г. стали говорить, что социализм построен, и надо радоваться, что мы живем при социализме. А если мы не рады, то оторвались от народа, и нам же будет хуже. "Или le припеваючи, или la каторга", – писал когда-то Щедрин. Третьего не дано.

Сейчас идет строительство глобального фундамента, но никому от этого не стало теплее на сердце. Идет строительство дома без крыши, где никакой крыши и не будет. Пустое небо, каменная земля и сжавшийся человек, сказал Беккет. Развоевавшийся интеллект отодвигает в сторону мифы, дававшие смысл и радость жизни предкам, – а замены их праздников нет. А может быть, все-таки есть? Может быть, на некоторой глубине разнобой в мифах (иудейских, христианских, мусульманских, индуистских, буддийских) становится только различием в образах одной великой целостности, и "одну и ту же птицу мудрецы называли разными именами"? Может быть, отжили только мифы-идолы, смешивавшие образы непостижимой тайны целого с физической реальностью? А миф-икона, в строгом понимании Максима-исповедника, – только символ, воплощенный в букве или в лике на деревянной доске? За которыми мы прозреваем непостижимый дух? И проверяем себя, вглядываясь в пустоту мифа-молчания, знаковой паузы, оставшейся вне слова, вне образа – и все-таки постижимой сердцем? Как сказано было в Чхандогье-упанишаде: "То – это ты!"

Рассыпающаяся корзина культуры

После лекции в клубе Билингва (polit.ru) меня спросили, нельзя ли строить глобальную цивилизацию на основе Декларации прав человека и других подобных документов. Я решительно ответил, что нет. Никакие декларации не насытят духовного голода, не дадут целостного образа вселенной и целостного образа личности, не дадут гармонии макрокосма с микрокосмом, как это называлось в Средние века. Вечные эти образы становятся живыми только на уровне глубины, от которой мы оторваны всей практикой современной жизни.
Тот, кто идет, находит путь в глубину, вдумываясь в тексты, созданные старыми поэтами и подвижниками, приглядываясь к немногим современникам, научившимся доглядеть лес или небо до их незримой глубины, научившимся созерцать дерево, а не только видеть его.
Об этом говорил князь Мышкин: разве можно видеть дерево и не быть счастливым? Он понимал, что в дереве выражена Божья любовь к миру и через свежую зелень к нам приходит Божья любовь.

Современные церкви мало помогают мышкинским поискам, не подводят к мышкинским находкам. Говорится о святынях, но нет присутствия святынь. Живой опыт – редкость в проповедях. Чаще всего его заменяют ссылками на веру отцов и полемикой с модными пороками. Но это легко вырождается в проповедь ненависти. Душа, захваченная повседневной суетой, раздраженная бытовыми неудачами и завистью к удачливым пролазам, легче подхватывает от отцов предания ненависти, чем любви. За борьбой с Западом легко прячутся наши собственные пороки. Хотя не устарел список, составленный Хомяковым, – скорее можно прибавить к нему несколько стихов:
В судах черна неправдой черной
И игом рабства клеймена,
Постыдной лести, лжи тлетворной
И лени мертвой и позорной
И всякой мерзости полна…

Каким образом, при всех этих пороках, Россия XIX в. создала свою великую литературу? Видимо, была творческая воля, уравновешивающая темный груз. Сохранилось какое-то равновесие, и у страны оставалось великое будущее. Абсолютно здоровых народов нет. Но если сохраняется равновесие порочных и светлых сил, если сохраняется целостность культуры, то иногда и пороки идут на пользу. Об этом писал английский писатель XVIII в. Мандевиль – "частные пороки, общее благоденствие". Сребролюбие создает банки, честолюбие развивает политические таланты. А если краеугольный камень культуры выпал и в здании ее разбегаются трещины, – в народе, потерявшем равновесие, и добродетели становятся пороками. Справедливость – демон Великой Французской революции, жизнеспособность нации – у нацистов, борьба с хаосом национальных распрей – у большевиков. Пока развитие шло медленно и трещины удавалось замазывать, вожди, дуче и фюреры не могли развернуться. Без мировой войны идеи тоталитаризма оставались бы фантазией, "Железной пятой" в забытом романе Джека Лондона.

Больше всех отдельных пороков – и западных, и русских – меня беспокоит упадок воли к жизни, неохота заводить потомство, которому передадутся наши ценности, наши святыни, и от этого – перевес смертности над рождаемостью. Так идет дело и в Америке, и в России – во всей христианской цивилизации. Нечего гордиться друг перед другом своими достоинствами, даже действительными, а заодно и мнимыми. Все виды национального тщеславия поглотит одна пучина смерти.

А отдельные пороки… Тот порок, за который был сожжен Содом, спокойно жил в Спарте. Я с удивлением прочел об этом в статье "Die dorische Knabenliebe" (дорическая педофилия). Оказалось, что герои – спартанцы, павшие в Фермопильском ущелье, были педофилы. Этот обычай входил в жизнь воинов, надолго оторванных от своих семей. Он сплетался с другими обычаями и в этом сплетении не разрушал целого. А то, что мы сегодня наблюдаем, – распад целого. Распад плетеной корзины культуры, из которой вырываются отдельные прутики. И нет "волшебного узла", чтобы заново все связать и остановить процессы распада.

Образ, созданный Сент-Экзюпери, сразу схватывает суть болезни, напоминающей рак. Локальный очаг распространяется, захватывает своим влиянием остальные узлы жизни, и безудержный рост одной какой-то группы клеток становится общим бедствием. Говорят о гипертрофии свободы. Но губительна всякая гипертрофия, в том числе гипертрофия дисциплины, цензуры, ограничения произвола. Плохо хаотическое, неудержимое и непредсказуемое развитие, но еще хуже прокрустово ложе, в которое запихивают социальный организм, чтобы все росло по плану. Прокрустовы системы рухнули быстрее, чем стихийно растущие общества с их анархией производства. И если удастся установить в каком-то углу подобие халифата времен первых четырех халифов – оно так же рухнет.

А с отдельным пороком, даже чудовищным, живут веками. С пьянством, с воровством. В демократической Америке с рабством черных мирились два века и возвели в принцип, что негры не люди, и даже потомки негров, внешне белые, европейски образованные – не люди.
Вот случай с дочерьми экс-президента Джефферсона. Он жил с рабыней-мулаткой, родившей ему двух дочерей. Джефферсон любил девочек, воспитал их как барышень и в завещании своем просил законодательное собрание штата Джорджия утвердить его волю; по ней, дочери получали свободу и становились его наследницами. Законодательное собрание увидело в этом нарушение своих принципов. Имение досталось дальним родственникам. Дочерей Джефферсона они продали в публичный дом. Одна из девушек утопилась в пруду, другой не хватило мужества. Так американская демократия глумилась над волей одного из своих создателей.
Я прочел о дочерях Джефферсона у французского автора, если не ошибаюсь, – у аббата Дюверже. Американцы не любят вспоминать бедных девушек. А надо бы помнить! Так же как Честертон помнил все мерзости, которые англичане творили ирландцам. Так же как Герцен помнил мерзости, которые русские в XIX в. творили полякам. Как Лев Толстой – мерзости наших войск на Кавказе.

Здоровое чувство принадлежности к нации, народу, религии – единство гордости и стыда. В истории христианства, изданной современными католиками, – все мерзости средневекового католичества, признание ответственности за геноцид и т.п. В русском религиозном сознании этого очень не хватает. Только Константин Леонтьев вспомнил византийскую царицу Ирину. Апологету насилия она нравилась. Я прочел у Шарля Диля, как святая Ирина захватила престол, выколов глаза собственному сыну и приказав перебить иконоборцев – около ста тысяч человек. Титул святой она получила за восстановление иконопочитания. Не принято вспоминать, что Церковь совершила подлог, назвав убийцей Бориса и Глеба Святополка "окаянного".
В саге, сохранившейся в Исландии, скандинавские киллеры откровенно написали, как Ярослейв заказал им Борислейва и как был выполнен заказ. Сага переведена и опубликована Сенковским в XIX в., но ее не принято помнить.

Даниил Андреев в "Русском размахе" принимает в список русских преступлений "гайдамацкую степную мглу". Обычно только украинские националисты вспоминают, как есаул Гонта, перейдя на сторону Железняка, свяченым ножом зарезал свою жену-польку и двух сыновей, рожденных полькой. Программой гайдамаков было истребление всего неправославного населения. И нашелся священник, освятивший его нож! Я прочел об этом у Короленко, в "Истории моего современника". Владимир Галактионович, сын украинца и польки, как и дети Гонты, был потрясен гайдамаками и отказался от их наследства. "Моим отечеством, – заканчивает он этот эпизод, – стала русская литература". От имени русской литературы он писал о кишиневском погроме, о деле Бейлиса. Сохранит ли русская литература традиции Короленко?
Надо помнить о подвигах прошлого, чтобы не терять мужества. И надо помнить о низостях и жестокостях прошлого, чтобы не удивляться, откуда взялись пороки, вывалившиеся на нас из распавшейся корзины культуры. Они прятались и раньше в наших собственных темных углах. Не надо валить все на индурцев, как это назвал Фазиль Искандер.

Ненависть к Другому в конце концов разрушает и самого тебя. Прутики внутреннего мира личности и прутики культуры сплетает вместе только любовь. Пока не перечеркнуты все личные, национальные, религиозные счеты – не сплетается воедино, рвется на части волшебный узел.

Источник: Померанц Г.С. Дороги духа и зигзаги истории. М.: Российская политическая энциклопедия (РОССПЭН), 2008. - 384 с. - (Российские Пропилеи).
Посмотреть профиль Отправить личное сообщение Посетить сайт автора
Sopheeya1984
Пользователь
Сообщения: 14261
Регистрация: 13.09.2012
Откуда: Москва
СообщениеДобавлено: Вт Окт 27, 2015 21:16 Ответить с цитатой

http://www.kinoart.ru/magazine/03-2004/comment/pomerants0403/

Григорий Померанц

Парадоксы диаспоры

Как странно быть персом!

Монтескье

В середине октября прошлого года я побывал на конференции в Иерусалиме.
Город меня захватил, я, кажется, никогда не забуду ни на что не похожий
клубок страстей, застывших в камне, под уходящим в бесконечность, отовсюду
открытым небом. Конференция не понравилась, но мы широко общались с
читателями русской литературы. Уехавшие из России, они очень тосковали по
всему русскому. Из одной диаспоры в другую: в России были евреями, в Израиле
оказались русскими. На марше сочувствия по главным улицам города русский
флаг встречали криками <ура>, и русские девушки-солдаты рисовали себе цвета
триколора на щеках (видимо, с помощью косметики).

Репатриант пользуется всеми юридическими правами, но психологически он вроде
еврея в России (который тоже пользуется всеми юридическими правами). Чтобы
почувствовать себя вполне израильтянином, надо родиться в Израиле, стать
саброй (по-нашему говоря, принадлежать к титульной нации). Сабры смотрят на
пришельца несколько свысока. Израильское почвенничество менее агрессивно,
чем русское, но что есть, то есть.

А между тем я вовсе не стыжусь своей двуприродности. Мне уже приходилось
говорить на эту тему, и я ссылался на культуру Австро-Венгрии, давшей миру
Моцарта, Гайдна и многих не столь известных авторов хорошей музыки.
Двуприродность - это не мешанина, а культурная форма, медленно
складывающаяся. В моем личном опыте прошло лет двенадцать-тринадцать, пока я
почувствовал ее преимущества и ответил товарищу, что смотрю на Достоевского
одновременно изнутри и извне. Процесс шел стихийно, с семи до двадцати лет.
Чем старше человек, тем все труднее. Многие молодые люди, рванувшиеся в
Европу, через два-четыре года начинают томиться и возвращаются. Это я
продумал еще в начале 70-х годов и решил, что трудности в России меньше
вредят внутренней жизни, чем европейский или израильский климат. Не потому,
что он плох, а потому что непривычен.

Евреи, по крайней мере с вавилонского плена, - народ диаспоры, во многие
века абсолютной диаспоры, с молитвенником вместо почвы. И эти века вовсе не
были неплодотворными. Фанатизм религий, выросших из еврейского лона,
примерно на две тысячи лет придавил еврейство настолько, что культурная
плодовитость его снизилась. Но в последний век энергия, вырвавшаяся на
простор, опять себя запечатлела - и в великом, и в низком. Появились и новые
диаспоры. Например, зарубежные китайцы. Еврейский пример позволяет лучше
понять общие парадоксы диаспоры.

Ошибка многих в том, что они творческие возможности диаспоры совершенно не
замечают и все ее особенности рассматривают как странности и пороки.
Оговариваясь, что встречаются среди евреев и хорошие люди. Если опрокинуть
такую методологию на русских, то можно сказать, что из четырех сыновей Ф. П.
Карамазова типичен Смердяков, хотя мы объективно признаем, что есть среди
них и очень хороший человек, Алеша.

На фронте мне не раз приходилось слышать такие комплименты о самом себе,
особенно под хмельком: <Что ты тут делаешь, Померанц? Твои же все в
Ташкенте!> Я махал рукой и предлагал чокнуться. Однако попробуем разобрать
дело всерьез хотя бы вкратце/1/.

Во-первых, что общего у всех народов диаспоры? Беззащитность. Эта
беззащитность заставляет одних изворачиваться и создавать себе защиту в
усиленной солидарности или в очень большом богатстве. А других заставляет
задуматься, как бы сделать каждого человека защищенным. Евреи - очень старый
народ диаспоры, они успели создать Библию, и там красной нитью проходят
слова: <Пришельца не притесняй и не угнетай его; ибо вы сами были
пришельцами в земле Египетской>. И Ветхий, и Новый Завет - это дело не
одного хорошего еврея, один, даже Иисус, был бы забыт, если бы не нашел
учеников. Идеалистов всегда мало. Но ведь и Алешу Карамазова или князя
Мышкина не встретишь на каждом углу. Смердяковы попадаются чаще.

Во-вторых, в жизни самое противоположное смешивается. Смердяков читает
Исаака Сирина, Алеша (по замыслу Достоевского) мог стать террористом.
Библейский Авраам, основатель единобожия, был изворотливый торгаш и чуть не
продал Сару, свою жену, выдавая ее за сестру. А то бывает, что муж -
раввин - сидит за книгами, постигает, как Бог велел жить, а жена сидит в
лавочке и обсчитывает покупателей.

Сионисты считали, что галут, диаспора (по-русски - рассеянное) -
ненормальное состояние и надо ее упразднить. Но история движется в
противоположном направлении. Все больше армян бегут из Закавказья, все
больше бывших югославов - из бывшей Югославии. Я мог бы продолжать список.
Одних гонит становление национальных государств, в которых они вдруг
оказались чужими, других - голод. Но в любом из центров мировой цивилизации
собираются группы диаспоры. И никто из них не садится на землю. Старые
диаспоры, унесшие с родины свою особую религию и привычки интеллектуального
труда, повсюду занимают одни и те же секторы/2/. Например, в Малайе диаспора
закрепилась в финансах, в науке и в СМИ. Вы думаете, речь о евреях? Ничего
подобного, это китайцы, завезенные англичанами в качестве кули
(чернорабочих). Павел Литвинов, бывший диссидент, а сейчас преподаватель
колледжа, рассказывал мне, что самые способные студенты у него не евреи, а
китайцы, корейцы, вьетнамцы. Евреи в Штатах почувствовали себя дома и
полениваются. Беженца с Дальнего Востока подхлестывает стресс: только с
солидным дипломом он станет уважаемым гражданином Соединенных Штатов.

Сосредоточенность русских евреев в больших городах России - не парадокс, а
норма. Парадокс - то, что некоторые студенты Харьковского университета
бросили в 1881 году учиться и поехали в Палестину пахать землю. Их
вытолкнула волна погромов, довольно искусственно связанная с цареубийством.
Убил царя поляк Гриневецкий, платком взмахнула Перовская. Геся Гельфман,
беременная на последнем месяце, была хозяйкой конспиративной квартиры. Во
времена моего детства, прославляя героев <Народной воли>, ее ни разу не
упоминали. Но достаточно было одной еврейской фамилии, чтобы совершились
события, роковые и для России, и для Палестины. Есть свидетельства, что
новый царь вел себя, как Иван Карамазов: он не велел бить евреев, но и не
помешал, не принял мер, чтобы предотвратить вероятное насилие. Размах
погромов вызвал его неудовольствие. Погромщиков, задержанных полицией,
приказано было выпороть. Но колесо истории уже покатилось.

Русская империя, захватив часть Речи Посполитой, остановила там погромы.
Благодарные евреи поддержали Россию в 1812 году, несмотря на все посулы
Наполеона. Погромы 1881 года все испортили. Столичное русское общество их
почти не заметило. Но евреи все помнили: четыреста тысяч, вырезанных
казаками Богдана Хмельницкого, памятник которому украшает Киев, и новые
зверства Железняка и Гонты в XVIII веке; женщинам отрезали груди, вспарывали
животы и зашивали в чрево живых кошек: Память об этом, сохраненная в поэме
Тараса Шевченко, оказалась живой, действенной и легко перешагнула через сто
лет. Евреи снова с ужасом почувствовали свою чудовищную беззащитность. Кучка
харьковских студентов рванулась в Палестину. Но в десять, в двадцать раз
больше молодых евреев потянулось в левые движения, обещавшие пересоздать
Россию, вырвать ее из Средних веков. Это казалось разумным - и завело в
советский абсурд. А нелепый бросок студентов возделывать своими неумелыми
руками землю Палестины был поддержан бегством от Гитлера, и возникло убежище
для тех, кто спасся от лагерей смерти. Прочно ли это убежище - покажет XXI
век.

Беззащитность еврея входит в какой-то таинственный план. Одну из ночей в
Бутырках я не спал, думал об этом и выбрал свою роль: решать неразрешимую
задачу, чтобы каждый человек на земле был защищен. Ибо пока не защищен
каждый человек, заведомо не защищен и человек диаспоры.

Тут действует какой-то очень старый план. И материалисты диаспоры
изворачиваются, сбиваются в подобия мафии, а идеалисты решают квадратуру
круга. Так ведется две тысячи лет, с тех пор, когда Иуда продал Иисуса, а
Иисус не стал защищаться. Я хорошо помню, что оба они - одного племени. От
этого парадокса еще в древности пытались уйти восточные церкви, решив, что
божественное поглотило в Иисусе человеческое. Но Халкидонский собор осудил
ересь монофизитов и постановил, что Христос вполне Бог и вполне человек,
стало быть, вполне еврей, и те, кто не признает Иисуса евреем, обречены
гореть в огне неугасимом до Страшного суда, а тогда уж окончательно
исповедовать перед лицом Иисуса, сына Марии, признают ли они его тем, кем он
был. Более просто это выразил Клюев в споре с Клычковым: <А ведь тот,
исходивший с крестом Русь, - жидовочкин сын!>

Вот поистине парадокс диаспоры - от Авраама, продающего Сару, до Иисуса с
Иудой. Ну а вокруг этого парадокса накопилась целая гора фантомов, начиная с
кровавого навета и до <заговора Сионских мудрецов>. Обо всем этом много
писано, и я прибавлю только о двух фантомах, возникших прямо у меня на
глазах во время войны.

Первая тайна - почему евреев не было в передовой цепи? Потому что их очень
редко направляли в стрелковые роты. Еврей мог стать стрелком скорее в обход
райвоенкомата, записавшись в ополчение. Так я и мои друзья записались 16
октября 1941 года, чтобы защищать Москву, если немцы прямо на нее пойдут. В
нашем отделении было три еврея. В группе, стихийно сложившейся в первом бою
в феврале 1942-го, были пулеметчик Пурнашкин (мордвин), двое русских и два
еврея, оба в очках. Один из них я, другой некто Френкель; и девушку
вспоминаю, рядом с которой рыл окоп под Москвой в ноябре 41-го, она тоже
еврейка. <Национальные> проценты я, конечно, не подсчитывал, но думаю, что
евреев было процентов десять. Еврейские лица всюду мелькали. То же примерно
мне рассказывали о первом, июльском, ополчении.

Однако райвоенкомат исходил из того, что на современной войне нельзя
использовать образованных людей в качестве рядовых пехотинцев. Интеллигентов
посылали в военные школы. А мальчиков со средним образованием, попадавших в
маршевые роты, разбирали сперва армейские спецподразделения, армейские
артиллеристы, потом - в стрелковых дивизиях - артиллерийский полк и т.п., в
полках - опять артиллеристы и минометчики и, наконец, в батальоне -
минометная рота. В стрелковые роты поступали большею частью колхозники, с
образованием от семи классов и ниже, или наспех мобилизованные из только что
освобожденных областей, где евреи были изъяты зондеркомандами.

В артиллерийских полках служили и евреи, я встречал. Там нужно знать
тригонометрию. А вот евреев в стрелковой цепи - в обыкновенной, не
ополченской 258-й стрелковой дивизии - за два года службы там не встречал.
Слышал о еврее - командире стрелковой роты, но познакомиться с ним не успел.
Зато, по своей службе газетчика, успел подружиться с двумя евреями -
командирами батальонов, с некоторыми ПНШ (офицерами штаба полков). Напомню и
то, что 258-я стрелковая дивизия стала 96-й гвардейской под командой
полковника Левина.

Теперь вспомните, что по числу награжденных евреи стоят на четвертом месте,
обойдя казанских татар и башкир (которые, по моему убеждению, лучше наших
пехотинцев). По Героям Советского Союза евреи на шестом месте (после татар и
башкир), но представление на Героя лично подписывал Сталин, а он евреев не
любил. Во всяком случае, и по Героям место евреев по числу награжденных
выше, чем по числу призванных. Я только из немецких источников узнал, что по
числу призванных место евреев седьмое. А более точные данные появились
совсем недавно. Русские исследователи стараются не наталкивать читателя на
расчет: а сколько же выходит награжденных на сто тысяч призванных? Расчет
показывает то, что без объяснения нелепо: по числу награжденных на сто тысяч
призванных евреи обходят всех. Почему? Евреи воевали не лучше всех, а
примерно так же, как русские, украинцы, татары. Но статистику раздувает
высокий уровень образованности. Евреи - народ диаспоры. Среди них более двух
тысяч лет не было малограмотных крестьян. И все эти две тысячи лет люди
работали головой больше, чем руками. После упразднения процентной нормы
очень многие устремились в институты, университеты. И когда началась война,
евреи служили офицерами чаще, чем солдатами. А офицеров награждают орденами
гораздо чаще, чем солдат. Оставаясь формально рядовым, я получил только
скромную медаль <За боевые заслуги>, а когда мне присвоили звание младшего
лейтенанта - орден <Красной Звезды> и <Отечественной войны 2-й степени>
(хотя не стал ни умнее, ни добросовестнее, ни храбрее).

Бедолага пехотинец, искалеченный войной, мог ворчать, что не встречал евреев
в передовой цепи. Молва охотно это подхватывала. Но здесь не было никакой
еврейской хитрости. Действовали общий порядок комплектования и общий порядок
войны. Рядовых пехотинцев больше всего убивали и меньше всего награждали.

Остается объяснить, почему однополчане отправляли меня служить в тыл и что
такое <5-й Украинский фронт>, который взял Ташкент. Люди моего возраста
помнят эту шутку. Все знали, что Украинских фронтов было четыре, а пятый
означал укрывавшихся от войны. Но только летом 1944 года передо мной
раскрылась тайна возникновения этого укрытия. Я служил тогда недолгое время
комсоргом батальона. И наш батальон неожиданно получил пополнение - восемь
или девять евреев. Трое - с высшим образованием (двое варшавян и один из
Кишинева). Я поговорил с ними и узнал, что все они - беженцы из областей,
присоединенных в 1939-1940 годах, или даже из Польши. Все приняли советское
гражданство (тех, кто отказался это сделать, отправили в лагеря, оттуда
потом выходцы из Польши попали в армию Андерса). Однако присоединения
1939-1940 годов никем не были признаны. И если бы наша армия в 1945 году
оставалась где-то на Днепре, то эти присоединения могли быть аннулированы.
Поэтому беженцев трактовали как полуиностранцев, посылали на трудовой фронт,
но в армию не брали. И множество беженцев скопилось в Ташкенте: во-первых,
тепло, во-вторых, подальше от Гитлера.

Положение изменилось в 1943 году. После капитуляции Паулюса и победы на
Курской дуге Сталину море стало по колено, и он распорядился беженцев
призвать и отправить рядовыми в стрелковые роты. Не взирая ни на какие
дипломы.

Вскоре стрелковая рота нашего батальона, куда попали беженцы, отличилась в
бою. За исключением одного, беженцы держались прекрасно. Нелицеприятный
командир роты лейтенант Сидоров шестерых евреев представил к медали <За
отвагу>. Я оформлял наградные дела. Замполит, старший лейтенант Скворцов,
только подписывал. На этот раз не подписал: <Недавние советские граждане.
Пусть еще повоюют>. Как могли повоевать четверо раненых и эвакуированных,
оставалось неясно. Самому Сидорову я написал красивое представление,
кажется, на <Красное Знамя>, но он махнул рукой: с 1941 года был в черном
списке, вышел из окружения без знаков различия. С тех пор - лейтенантом,
командиром стрелковой роты, без продвижения и без орденов. К своей судьбе он
относился с великим терпением, солдаты в него верили и не подвели в бою:
После второго боя Сидоров снова представил к медали <За отвагу> двух евреев,
оставшихся в строю. На этот раз Скворцов подписал.

Через несколько дней одному из оставшихся отшибло миной левую руку по
локоть. Второй старшина Эйдельман, агроном из Молдавии, был назначен
командиром хозяйственного взвода вместо прежнего, украинца, в состоянии шока
выстрелившего себе в руку и без огласки пониженного в должности (гуманное
решение комбат скрепил парой оплеух). И опять в стрелковой цепи не оказалось
ни одного еврея.

Впрочем, объяснять такие вещи все равно что идти вверх по эскалатору,
движущемуся вниз. Человек диаспоры - классический случай Другого. А Другой
всегда вызывает напряженность. Пока мы не научимся смотреть на него как на
ближнего, прав Сартр, обнаживший этот парадокс сосуществования: <Другой
отнимает у меня пространство. Существование Другого - недопустимый скандал>.

/1/ См. также: Померанц Г. Записки городского утенка. М., 2003.

/2/ В самом Израиле сельским хозяйством занимаются два процента населения.
Посмотреть профиль Отправить личное сообщение Посетить сайт автора
Sopheeya1984
Пользователь
Сообщения: 14261
Регистрация: 13.09.2012
Откуда: Москва
СообщениеДобавлено: Ср Окт 28, 2015 02:00 Ответить с цитатой

Более просто это выразил Клюев в споре с Клычковым: <А ведь тот,
исходивший с крестом Русь, - жидовочкин сын!>********

--------
*******Клюев: Проснись, Сергулька, рядом с тобой – Мондельштам (именно так, через о).
Клычков: ...
Клюев: Не то говоришь, Сергунька. Вот я написал «Мать-Субботу-Богородицу», а еврей Гейне до меня – «Царицу-Субботу». Я – олонецкий, он – из Дюссельдорфа, а Суббота у нас одна.
А кто исходил нашу землю, край родной долготерпенья? [13]
Кто понял Русь так, как Он? А ведь был обрезанный: Его Мать, пресвятая Богородица, была еврейкой, а Он, по роду Своему Давидову, – псалмопевец. И мы эту работу работаем, по нашим силам, кто как может. И кто как верует.
Липкин С. Из книги «Квадрига» Мемуары. – М., 1997
Посмотреть профиль Отправить личное сообщение Посетить сайт автора
Sopheeya1984
Пользователь
Сообщения: 14261
Регистрация: 13.09.2012
Откуда: Москва
СообщениеДобавлено: Ср Окт 28, 2015 02:52 Ответить с цитатой

- Ну изломанная у нас, наверное, отнюдь не только культурная традиция...

- В политическом отношении Россия ломалась скорее по татарским, чем по византийским образцам. Недаром Федотов говорил, что победа Москвы была победой наиболее отатаренного из русских княжеств. Известно, что Иван Калита возвысился не столько подвигом, сколько доносом на своих соперников, что тверской князь был замучен в орде по его доносу. Так что методы возвышения Москвы были не слишком возвышенны. Затем опять новый крутой поворот, петровский поворот на Запад со страшными изменениями и потрясениями.

Ведь и Достоевский при всей своей любви к России говорил, что у нас все очень расшатано, он это прекрасно чувствовал. Что Петр сломал предыдущие представления о чести, о достоинстве, о порядочности, но ни он, ни его преемники не смогли достаточно утвердить новые, во всяком случае - широко утвердить.

- Ведь реформы Петра затронули лишь верхние слои общества?

- В самом деле, Петровская реформа изменила только характер верхнего слоя, в сущности, дворянство потомственное и личное. Зато этот вот в широком смысле слова одворяненный слой был в конце концов европеизирован и в XIX веке создал блестящую культуру, внеся тогда, я считаю, свой самый значительный вклад в культуру мировую. Вообще для России оторваться от Европы - значит оторваться от культуры. С моей точки зрения, русские могут прежде всего быть замечательными учениками, причем учениками, идущими дальше своих учителей.
Действительно, скажем, Рублев ничуть не хуже византийских иконописцев и в образах "Спаса" и "Троицы" создал шедевры, которые не уступают или даже превосходят византийские образцы. Достоевский, Толстой превзошли своих французских учителей в романе. Но новых форм Россия ни разу не создавала. Россия не создала канонов иконы, канон родила Византия. Роман как таковой тоже придуман не в России. Тем не менее Достоевский во всем мире признан самым влиятельным из писателей XIX века.
- У нас была интересная музыка и живопись, была полноценная культура, в которой блистал роман. Русский роман XIX века - такое же мировое явление, как "Божественная комедия" Данте, как Гомер, как Шекспир. Сейчас, выезжая за границу, я мог убедиться, что имена Толстого и Достоевского знает сколько-нибудь образованный человек в любой стране.

Русская культура XIX века очень тесно связана с Европой. Но это не значит, что она не была оригинальной. Оригинальность и связанность с культурным миром не противоречат друг другу. Даже в своих чисто политических взглядах русский мог ориентироваться: либерал - на Англию, консерватор - на тогдашнюю Германию, а радикал - на революционную Францию. Так что и здесь Европа давала нам выбор возможных путей
Если же говорить о более тонких вещах, которые выходят за рамки четких политических партий, то можно сказать, что роман Достоевского соткан из многих европейских нитей, что он что-то брал у Сервантеса и Кальдерона, у Шекспира и Диккенса, у Бальзака и многих, многих других. Например, в романе "Игрок" пародируется фигура де Грие. Но из этих нитей он сплетает коврики, которые европеец бы не соткал. Потому что Россия в отличие от прочих европейских народов воспринимает Европу как единое целое. Выражение "европейская культура" оказывается чисто русским. Оно рождается из попытки представить все противоречия разных национальных типов Европы в некой целостности.
И подобное стремление, которое Достоевский называл "всемирной отзывчивостью" - объять все противоречия в единстве, - придало дополнительный своеобразный оттенок русскому роману. А наряду с европейскими влияниями, которые сами по себе разнообразны, литературой разрабатывался еще пласт религиозный, православный. Скажем, у Толстого - сектантский, но опять-таки это народная черта - сектантство. Вообще творчество Достоевского и Толстого представляет собой потрясающий сплав еще не изжитой, не истрепанной религиозности со всей широтой европейской культуры. И мне кажется, что после многолетнего отчуждения от остального мира и погружения в то царство утопии, в котором мы гордо пребывали, считая, что все прочие разлагаются, а мы только одни хорошие, ближайшее, к чему надо возвращаться, восстанавливать, - это традиция творческого диалога с Европой.

В том духовном вакууме, который заставляет современного западного человека и в Америке, и в Европе искать чего-то другого, нового, в этих странах, причем в Америке даже больше, чем в других, начался импорт восточных культур. Импортируются йога, дзэн-буддизм, суфизм и т. д., потому что вербализированное, то есть ставшее держаться скорее в словах, чем в духе, христианство уже не удовлетворяет ищущего американца.
Мне близка позиция этого меньшинства, не удовлетворенного современным состоянием Запада и состоянием его "культуры мертвого бога", которую следует называть уже не христианской, а постхристианской. Она постхристианская, но вместе с тем не приобрела пока никакого другого духовного стержня. Поэтому она является сейчас культурой глубокого кризиса. Дело не в том, что у нее есть недостатки, это настоящий, глубокий кризис, и требуются, по-видимому, какие-то непривычные, новые шаги для выхода из него. Как, например, нынешний переход католической Церкви от уверенности, что она уже все знает и надо только активнее распространять свои идеи, к политике диалога.

- А есть ли какие-нибудь практические результаты новой политики католической Церкви?
- В современном мире стало возможным, скажем, такое явление. В 1994 году в Лондоне прошла сессия "Семинара христианской медитации", основанного бенедиктинским монахом Джоном Мейном. И вести семинар пригласили далай-ламу. Он комментировал "Евангелие" с буддийской точки зрения, а затем его мысли обсуждались с другими присутствующими, в частности с отцом Лоренсом Фрименом - главным представителем бенедиктинцев в этом диалоге. Впоследствии обработанная стенограмма сессии была выпущена отдельной книгой под названием Dalai Lama. The good heart. В XIX веке подобное издание было бы абсолютно немыслимо, понимаете? Начиналось каждое заседание с получаса молчания. Далай-лама зажигал свечу, бенедиктинцы тоже зажигали свои свечи, полчаса все находились в молчании, учась в медитации понимать друг друга. Тем же заседание и заканчивалось. Многие присутствовавшие там говорят, что именно в эти полчаса молчания они постигали некое единство, которое, правда, не устраняло различий, что все время подчеркивалось, да и сам далай-лама говорил, что нельзя приставить голову яка к туловищу барана. Но стремление достичь взаимного понимания языка разных религий, понимания того, что есть нечто, которое объединяет, несмотря на все различия, - это, я бы сказал, характерно для творческого меньшинства и на Западе, и на Востоке.

- Жаль, что подобные добрые, уважительные, благожелательные отношения между людьми остаются уделом меньшинства.
- Увы. Если на вершинах духовности идут поиски взаимного понимания, то в каких-то других пластах идет процесс разгорающейся ненависти, не знающей предела.

Восстанавливая на современном уровне диалог с Западной Европой и Америкой, мы должны включиться и в диалог западного мира с другими культурными мирами. И именно в этом диалоге мы можем найти возможность и чего-то самостоятельного, нового, что мы сами можем сказать человечеству.
Посмотреть профиль Отправить личное сообщение Посетить сайт автора
Алиcа
Пользователь
Сообщения: 16431
Регистрация: 02.03.2015
СообщениеДобавлено: Ср Окт 28, 2015 03:58 Ответить с цитатой

clouds писал(а):
Цитата:
Однако все это было бы недостаточным для осуществления единения с Богом, если бы человек, по верному и смелому определению П.Паскаля, не был для Бога — Его подобием. Именно богоподобие человека сообщает ему способность к единению, “Бог сотворил человека по образу своему и по подобию”.


Не верно. Есть различие между подобием и образом Бога. Бог определил создать человека по образу и подобию своему, а создал -
"и сотвори Бог человека, по образу Божию сотвори его "(1, 26-27).
А вот слова Божии к Ною -
"проливаяй кровь человечу, в ея место его пролиется: яко во образ Божий сотворил человека "(Быт 9, 6; сн. Иак 3, 9)
Слова ап. Павла
" муж есть образ и слава Божия "(1 Кор II, 7).
clouds, а ты придерживаешься точки зрения о том, что образ Бога есть в каждом человеке, а Божество - едино?

Ушла твоя София к нам в беседку. А ты слышал, она свободна и богата, не потому ли ты за ней три года таскаешься? Подмигиваю Дурачусь
Посмотреть профиль Отправить личное сообщение
Sopheeya1984
Пользователь
Сообщения: 14261
Регистрация: 13.09.2012
Откуда: Москва
СообщениеДобавлено: Ср Окт 28, 2015 05:08 Ответить с цитатой

Возникновение и становление личности

Вызов, ведущий к индивиду, опирающемуся на самого себя, на собственную глубину, то есть к личности, начинается, когда кризис становится чем-то постоянным, когда изменения происходят непрерывно, в каждый короткий промежуток времени возникает совершенно новая ситуация.
Личность начинается тогда, когда народ превращается в толпу, в многоликое чудовище, лишенное прочной ориентации.

Проблема самостоятельного выбора пути в России стала массовой где-то в середине XIX в., и тогда Тургенев написал свою статью «Гамлеты и Дон-Кихоты». Гамлеты и Дон-Кихоты противопоставлялись друг другу как два совершенно различных типа. Но дальше, вдумываясь в характеры, с которыми я встречался в очередном воплощении русского интеллигента, я пришел к выводу, что это скорее два полюса, к которым стремилось развитие человека, направленное не к прагматическому решению, навязанному временем, а к чему-то более глубокому. И в одном и том же искателе могли сталкиваться сомнения Гамлета и отчаянная решимость Дон-Кихота.
И сейчас я рассматриваю Гамлета и Дон-Кихота скорее как два полюса, которые борются в одной и той же душе интеллигента, вышедшего из толпы и пытающегося найти какие-то твердые основы своего индивидуального бытия.
А прагматики идут другим путем. Они не вглядываются в душу, они действуют в меру возможного и колеблются между принципиальностью и беспринципностью.

Так или иначе, всякая личность начинается тогда, когда чувствуешь потребность выйти из толпы и ищешь какие-то твердые основания своего личного бытия, твердый стержень, твердую основу. И постепенно находишь пути, которые могут к этому привести.

... На языке Майстера Экхарта это может быть названо хирением души, которая не решается пойти на скоропостижную смерть своего эго, того, что на библейском языке может быть ветхим Адамом в противоположность новому. В проповеди Майстера Экхарта на тему «ибо сильна, как смерть, любовь» противостоят две возможности: или мистической смерти скоропостижной, после которой ты рождаешься в озарении от того, что ты постиг что-то, что сильнее смерти, или всю жизнь хиреть, не решаясь на штурм этой загадки.

...Также очень интересный пример прирожденной способности созерцать то, что дает человеку чувство внутреннего света и блаженства, - была некая женщина по имени Раббия. Она жила в мусульманском мире, где женщин не слишком уважают. Была рабыней-танцовщицей, иногда по требованию хозяев была вынуждена разделить ложе с посетителями. Об этом свидетельствует двустишие, которое сохранилось от нее: «Всем нужно мое тело, никому не нужна моя душа». Когда ее заметили и стали относиться к ней как к учительнице, ее спрашивали: «Что ты думаешь о дьяволе?» Она отвечала: «Я не думаю о дьяволе, я думаю о Боге». Другой замечательный диалог, который тоже остался в памяти людей. «Что ты видела в раю?» Ведь когда она выходила из состояния экстаза, это было видно по лицу, она отвечала: «Когда приходят в дом, смотрят на хозяина, а не на утварь». Эти замечательные фразы остались в памяти суфиев. Она, несомненно, была одной из первых святых суфизма, которые вышли из ортодоксального ислама и тоже пытались достичь состояния недвойственности, хотя это резко противоречило исламу и часто вызывало преследования и казни.

И сейчас есть вещи, которые содержат, в основном, правду. Два фильма Досталя, «Штрафбат» и «Завещание Ленина», вызывают у меня восхищение. Я знаю фронт, и, конечно, в деталях «Штрафбат» отступает от правдоподобия. Но факты так сгруппированы, что возникает правдивое впечатление об ужасах прошедшей войны, через которую я сам прошел и которую хорошо знаю. Мне этот фильм очень понравился.

Изо всех религиозных формул мне ближе всего дзенская: что для спасения нужна великая вера, великая ревность (в смысле рвение) и великое сомнение в словах Будд и патриархов. Т.е. нужно верить во что-то, что по ту сторону слов, и упорно стремиться разгадать то, что я называю проклятыми вопросами, и придти к этому чувству.

...Нет, никакой каши из нескольких религий я не предполагаю. Но я думаю, что в нынешней обстановке, когда одна цивилизация «наезжает» на другую, и идут уже разговоры о войне цивилизаций, самыми необходимыми являются диалог религий и понимание их общего духовного корня при различии их внешних форм выражения, связанных с характером данной цивилизации.
Но требуется, действительно, понять, что, углубляясь в сущность каждого из этих путей, мы придем к чему-то родственному. Как мы с Зинаидой Александровной написали в «Великие религии мира», глубина каждой великой религии ближе к глубине любой другой великой религии, чем к собственной поверхности. в глубине царствует истина, и эта истина родственна в разных религиозных путях, если досмотреть их до глубины. Не будем смешивать родственности и тождественности.

... Что делать, мне придется сознаться: я не знаю, что будет после смерти. Я не знаю, но думаю - что-то там будет. Может быть, растворение – это вовсе не такой неприятный процесс. У меня был один сон, который я прекрасно помню. Я плыву в озере света. Я знаю, что до другого берега не доплыву, но меня охватывает чувство блаженства. Так что можно представить себе и растворение как высшую цель.
Посмотреть профиль Отправить личное сообщение Посетить сайт автора
clouds
Пользователь
Сообщения: 3244
Регистрация: 17.09.2008
Откуда: Беларусь
СообщениеДобавлено: Ср Окт 28, 2015 08:31 Ответить с цитатой

Aлиса писал(а):
clouds, а ты придерживаешься точки зрения о том, что образ Бога есть в каждом человеке, а Божество - едино?

Ушла твоя София к нам в беседку. А ты слышал, она свободна и богата, не потому ли ты за ней три года таскаешься? Подмигиваю Дурачусь

Так уж и моя. Мне не симпатичны люди, которые ездят на мерседесах. А что богата, так это не так, бедная она как церковная мышь. От того иногда к церковным темам и обращается, чтобы убедится.
Таскаюсь? Я так прикинул, знаю ее по-видимому с 2011 года. Не таскаюсь, пишу только когда позволяет время, а здесь начал отвечать потом что писать больше было некуда. С еврейского форума я ушел, а еще до одного, где был раньше не добрался.

Образ Бога это физический облик человека. Я пишу о богах, это они создали человека, а не абстракция. Тела у них были такие, как теперь у Вас, и они извлекли из себя двойники, чтобы переселить туда душу человека(животную душу, точно такая же есть и у животных). А подобие Божие это Духовное начало в человеке. Нельзя говорить что человек создан по подобию, потому что у богов, которое творили людей это подобие развито, а человеку только предстоит ее развить в эволюции, которую он здесь проходит. Почем у богов только подобие, ведь они боги? Потому что только Бог совершенен, безгрешен и един, а они только подобия Его. И они имеют Карму(т.е. не лишены прегрешений), которая влечёт их сюда, в материю.
Посмотреть профиль Отправить личное сообщение Отправить e-mail
Sopheeya1984
Пользователь
Сообщения: 14261
Регистрация: 13.09.2012
Откуда: Москва
СообщениеДобавлено: Ср Окт 28, 2015 08:43 Ответить с цитатой

Григорий Померанц: Прогресс формирует смердяковых намного быстрее, чем Карамазовых
http://old.novayagazeta.ru/data/2011/092/32.html

о старых цивилизациях Востока, Святом Духе и о выходе из клубка конфликтов

Европа перестала быть авангардом истории. Советский авангард не состоялся. Идет формирование глобального диалога. Складывается многоликое единство земли.

Я несколько раз предлагал ввести в среднее образование и на первых курсах институтов преподавание основ великих цивилизаций. В диалоге культур и культурных кругов складывается язык глобального взаимного понимания. А оно совершенно необходимо для выхода из клубка конфликтов, прикрытых общим равнодушием.

Эта проблема как-то ставится в книге «Великие религии мира».
В некоторых институтах она давно используется как учебное пособие. Основная идея этой: «Глубинное ядро одной религии гораздо ближе к глубинному ядру другой религии, чем к собственной поверхности». И главное препятствие на пути к мировой солидарности — массовая поверхностность, цепляющаяся за слова.

Может ли каждый гражданин почувствовать родство со всеми великими цивилизациями земного шара, рухнувшими и еще живыми? Это и мне недоступно. Но в какие-то трудные времена я находил колодцы в глубину и черпал из них ведерко чистой влаги.
Помогали этому и книги. И мне хочется передать мой опыт пути к духовным окнам, пробитым в разных концах земного шара. В том числе в Индии и Китае.

Там старых богов не топили в реке, не ломали, как статуи Аполлонов и Венер. Их просто переосмысляли, дополняли новыми образами, отодвигая старые свойства в тень.
...Все это было зримо и толкало к развитию «живописи гор и вод». При этом конфуцианство толкало к четкому различию предметов, ясности линий, а буддизм — к таинственности мглы, из которой только чуть-чуть высовывались зубцы скал.
Я представляю себе образ дальневосточной живописи как веер; справа четкие образы, слева — то, что я назвал «иконами тумана». Можно по-разному разворачивать веер, открывая либо то, либо другое.
...
Достаточно сказанного, чтобы понять многоликость духовного единства мира. Не нужно только смешивать многоликость форм с многообразием опыта зрителя и слушателя. Для меня глубина иконы открылась с Троицы, для Зинаиды Александровны — с образа апостола Павла; а в конце концов, мы оба вошли в незримый храм, за дверьми которого скрыт мир Андрея Рублева. И помогала нам не поверхностная терпимость, а жажда найти в себе глубину, отвечая на глубину искусства иных времен и народов.

Терпимость, граничащая с простой вежливостью, сглаживает противоречия, покрывает их пленкой, которая легко рвется при кризисе. Подлинный мир между народами складывается только в глубинах. Только на последней духовной глубине исчезает ненависть рас и вероисповеданий.

Я писал уже об очень интересной конференции, состоявшейся в Лондоне в 1994 г. Далай-ламу пригласили там быть председателем. Он согласился и выбрал для анализа восемь отрывков из Евангелия. В начале каждого дня работы далай-лама зажигал свечу, от нее зажигали свои свечи другие, и полчаса все проводили в молчании. В этом молчании каждый находил свои слова или паузы между словами, но всё сливалось в одном духе, и этот дух сохранялся в докладе и прениях. Потом организаторы конференции, не торопясь, создали буддийский словарь для христиан и христианский — для буддистов. В 1997 г. материалы конференции были изданы. Я эту книгу прочел и нахожу ее одним из пособий в диалоге двух великих мировых религий.

Главные препятствия для такого диалога — не интеллектуальные, а нравственные, нежелание отказаться от чувства своего превосходства. Между тем человечество, владеющее атомной бомбой и другими путями в ад, погибнет, если не сделает необходимых шагов. Пока что священнослужители защищают свою обособленность. А надо бы соединить свои усилия в поисках мирного решения мировых споров.
Я надеюсь, что религиозные объединения найдут свое место в этом святом деле, и верующие найдут общий язык с иноверцами и с гуманистами, далекими от всякой догматики.
Посмотреть профиль Отправить личное сообщение Посетить сайт автора
Алиcа
Пользователь
Сообщения: 16431
Регистрация: 02.03.2015
СообщениеДобавлено: Ср Окт 28, 2015 08:54 Ответить с цитатой

Цитата:
а здесь начал отвечать потом что писать больше было некуда
Во всем мире для тебя существует только одна тема, тема Софьи. И ты читаешь все ее отрывки.
Цитата:
Образ Бога это физический облик человека. Я пишу о богах, это они создали человека, а не абстракция. Тела у них были такие, как теперь у Вас, и они извлекли из себя двойники, чтобы переселить туда душу человека(животную душу, точно такая же есть и у животных). А подобие Божие это Духовное начало в человеке. Нельзя говорить что человек создан по подобию, потому что у богов, которое творили людей это подобие развито, а человеку только предстоит ее развить в эволюции, которую он здесь проходит. Почем у богов только подобие, ведь они боги? Потому что только Бог совершенен, безгрешен и един, а они только подобия Его. И они имеют Карму(т.е. не лишены прегрешений), которая влечёт их сюда, в материю.
Эта теория сложнее, чем в отрывках Софьи. Ты где этого нахватался, про богов?
Посмотреть профиль Отправить личное сообщение
Показать сообщения:   
Начать новую тему   Ответить на тему
Страница 338 из 778 На страницу Пред.  1, 2, 3 ... 337, 338, 339 ... 776, 777, 778  След.

Мир Психологии

Главная | О проекте | Баннерообмен | Реклама на сайте
Обратная связь | Копирайт | Партнерство | Баннеры

Psychology 100

Powered by phpBB © 2001-2003 phpBB Group | Время Московское